Сколь ваш счастливее удел.
На слайде изображена мертвая птица, лежащая на огромной ладони, и падающий на нее луч света.
Я открываю рот, но не пою. Я теряю веру в Бога. Он у миссис Смиитт в кармане. Она точно знает, какие события – посланное от него наказание. Он с ней заодно, а меня они к себе не пускают.
Я думаю про Иисуса, который меня предположительно любит. Но он этого никак не проявляет, и я решаю, что от него помощи ждать не приходится. Против миссис Смиитт и Бога он ничего не поделает, потому что Бог сильнее. Бог вовсе не отец нам. Теперь я представляю его себе как нечто огромное, жесткое, неумолимое, безликое и несущееся вперед, словно по рельсам. Бог – что-то вроде паровоза.
Я решаю больше не молиться Богу. Когда настает время Господней молитвы, я стою молча и только шевелю губами.
«И остави нам долги наши, яко же и мы оставляем должникам нашим».
Я отказываюсь это произносить. Если эти слова значат, что я должна простить миссис Смиитт либо отправиться в ад после смерти, я выбираю ад. Иисус наверняка знал, как трудно прощать, потому и вставил это в молитву. Он всегда требовал чего-нибудь невозможного, например – чтобы человек отдал все свои деньги.
– Ты не молилась, – шепчет мне Грейс.
У меня холодеет в животе. Что хуже – отрицать или признаться? В любом случае накажут.
– Молилась, – говорю я.
– Нет. Я слышала.
Я молчу.
– Ты соврала, – радостно говорит Грейс, забывая, что надо шептать.
Я все молчу.
– Ты должна попросить у Бога прощения. Я так делаю каждый вечер.
Я сижу в темноте, обрывая кутикулы. Я думаю о том, как Грейс просит у Бога прощения. Но за что? Бог прощает, только если ты жалеешь о сделанном, а Грейс никогда ни о чем не жалеет. Она никогда не думает, что поступила неправильно.
Грейс, Корделия и Кэрол идут впереди, я отстаю от них на целый квартал. Сегодня они не разрешают мне идти с ними, потому что я не слушалась, но и не разрешают мне слишком сильно отставать. Я шагаю в такт песне «Мы – веселая компашка». У меня в мозгах пустота – ничего, кроме этих слов. Я иду, опустив голову, разглядывая тротуар и водосточную канаву – нет ли там серебряной бумаги от сигарет. Хотя я давно уже не собираю серебряную бумагу. Я знаю, что ничего ценного с ней не сделаешь.
Я вижу лист бумаги с цветной картинкой. Поднимаю его. Я знаю, кто там нарисован: это Дева Мария. Эта бумажка – из школы Богоматери Неустанной Помощи. «Ссаные помочи». Дева Мария – в длинном голубом одеянии, под которым совсем не видно ее ног. На голове у нее белое покрывало, а поверх него – корона и желтый нимб, из которого торчат лучи света, как гвозди. Она улыбается печально, разочарованно; руки распростерты, словно она приглашает гостей, а сердце – снаружи, и в него воткнуто семь мечей. Во всяком случае, это выглядит как мечи. Сердце большое, красное и гладкое, как атласная подушечка для булавок или валентинка. Под картинкой написано: «Семь скорбей».
Дева Мария иногда мелькает в газете, которую нам выдают в воскресной школе, но ее не изображают в короне или с сердцем вроде подушечки для булавок, и ее никогда не увидишь саму по себе. Она всегда служит фоном. Ее не очень-то и восхваляют, разве что на Рождество, да и то главную роль в это время играет младенец Иисус. Когда миссис Смиитт и тетя Милдред говорят о католиках – это иногда случается за воскресным обедом, – то неизменно отзываются о них с презрением. Католики молятся статуям и пьют за причастием настоящее вино, а не виноградный сок. «Они поклоняются папе римскому», – говорят Смиитты. Или: «Они поклоняются Деве Марии». Словно это что-то ужасно плохое.
Я внимательно смотрю на картинку. Но я знаю, что оставить ее себе – опасно, и я ее выбрасываю. Это верное решение – те трое уже остановились, ждут, чтобы я их догнала. Любой мой поступок, за исключением ходьбы, привлекает их внимание.
– Что это ты сейчас подобрала? – спрашивает Корделия.
– Бумагу.
– Какую еще бумагу?
– Просто бумагу. Газету из воскресной школы.
– Зачем ты ее подобрала?
Когда-то я бы обдумала этот вопрос и постаралась ответить правдиво. Теперь я говорю:
– Не знаю.
Это единственный возможный ответ, который не приведет к насмешкам или дальнейшему допросу.
– Что ты с ней сделала?
– Выбросила.
– Не подбирай предметы на улице, – говорит Корделия. – На них микробы.
На этом она оставляет меня в покое.
Я решаю делать нечто опасное, бунтарское, возможно, даже кощунственное. Раз я больше не могу молиться Богу, я буду молиться Деве Марии. Это решение меня пугает, словно я собираюсь что-то украсть. Сердце бьется сильней, руки холодеют. Я чувствую, что обязательно попадусь.
Я решаю, что надо встать на колени. В церкви Смииттов мы не встаем на колени, но мне известно, что у католиков есть такое обыкновение. Я опускаюсь на колени рядом с кроватью и складываю руки, как дети на рождественских открытках, только на мне пижама в синюю полоску, а те дети всегда в ночных рубашках. Я закрываю глаза и стараюсь думать о Деве Марии. Я хочу, чтобы она мне помогла или, по крайней мере, подала знак, что слышит меня. Но я не знаю, что сказать. Меня никогда не учили к ней обращаться.
Я пробую представить, как бы она выглядела, если бы я встретила ее на улице: во что она была бы одета – по-современному, наподобие моей матери, или в это голубое платье с короной, и если в голубое платье – то собралась бы толпа на нее поглазеть? Может, люди решили бы, что она только что играла в рождественской пьесе. Но если у нее снаружи сердце, пронзенное мечами, это просто так не объяснишь. Я пытаюсь придумать, что бы я ей сказала. Но она уже знает. Она знает, как я несчастна.
Я молюсь все жарче. Мои молитвы – бессловесные, наперекор всему, отчаянные, безнадежные, бесслёзные. Ничего не происходит. Я до боли тру глаза кулаками. Мне мерещится лик, потом голубое пятно, и наконец я вижу лишь сердце. Вот оно, алое, круглое, окруженное темным светом, чернотой вроде светящегося бархата. В центре вспыхивает что-то золотое и гаснет. Точно, это сердце. Оно похоже на мою красную пластиковую сумочку.
35
Середина марта. На стеклах окон классной комнаты расцветают бумажные тюльпаны к Пасхе. На земле еще лежит снег – грязным кружевом, хотя зима уже мягчает и тускнеет. Небо становится ниже и непроницаемей.
Мы идем домой под низким глухим небом, серым и набухшим от сырости. Из него сыплются влажные мягкие хлопья, скапливаются на крышах и на ветках. Время от времени эти скопления соскальзывают и падают на землю с глухим ватным стуком. Ветра нет, все звуки приглушены снегом.