Октав в банном халате идет мимо магазина похоронных принадлежностей, толкает входную дверь.
— Я.
Зимнее утро радовало сердце прозрачным великолепием, жемчужное небо бодрило, как водка, а я никогда не чувствовал себя хуже. Трудно двигаться вперед, когда перед тобой не один, а два абсолютно одинаковых коридора. Нужно сделать множество шагов, ставя одну ногу перед другой, чтобы добраться до студии, не упав и не залапав витрин. Говорить, не пуская слюни, будет нечеловечески трудно. Я киваю коллегам, пытаюсь как-то заглушить бурчание в животе, клацаю челюстями, и все сразу понимают — так чудится моему параноидальному сознанию! — что я окончательно сбрендил. На самом деле всем на меня плевать, каждый занят собственным обозрением. Редакция «Утра» — единственное место, где появление обозревателя в банном халате — рядовое событие. В коридоре расслабляются отстрелявшиеся счастливчики, а те, кому предстоит выйти в прямой эфир, вслух повторяют текст, пытаясь скрыть страх. Наш главный весельчак Доминик Гомбровски репетирует обзор прессы, жестикулируя, как артист «Комеди Франсез». Он говорит, что я прекрасно выгляжу и чудно пахну водкой, после чего возвращается к своей речи о «желтых жилетах» (акт I, горят десять машин). Я собираюсь, чтобы улыбнуться в ответ, не гримасничая, как зомби. Только Доминик прощает мне все фортели и закидоны — мы давно знакомы, и он верит, что в телесной оболочке жалкой развалины живет великий профессионал. Я потратил полжизни, пытаясь стать нормальным… но чем старательнее изображаю спокойствие, тем больше напоминаю жертву инсульта. Целую в щечку Сильвию Виллерд. Она, как всегда, на взводе, собственное обозрение кажется ей слишком длинным. Впрочем, Сильвия никогда не бывает довольна собой. Она выходит на ринг после девяти тридцати и полчаса работает в эфире, так что паника — ее нормальное состояние. Хотел бы я отвезти Сильвию в какую-нибудь жаркую страну, но сейчас не самый удачный момент для эротических предложений.
3
В красном коридоре медийной смерти беру себе в автомате ледяную кока-колу. Ко мне подгребает высоченный лысый мужик.
— Вы — Октав Паранго?
— Или то, что от него осталось…
— Этот напиток слишком сладкий. Я врач. Вам следует быть внимательнее к своему здоровью.
— Старость — не радость. Приходится помнить о сахаре, соли, жирном, водке, кетамине…
Плешивый гигант принимает мои слова за шутку и заводит разговор с кем-то другим. Я наслаждаюсь переслащенной содовой и думаю: «Будь он настоящим профессионалом, немедленно отправил бы меня на промывание желудка».
Я сам довел себя до изнеможения, без посторонней помощи. Я слишком впечатлительный и никогда не умел правильно оценивать свои силы. Люблю паясничать, несмотря на застенчивость. Не стоило предлагать мне эту работу. Я должен был отказаться, но уж очень хотелось получать комплименты от незнакомых пассажиров поезда Сен-Жан-де-Люз — Монпарнас. Мне требовалась последняя порция утоленного мелкого тщеславия, как наркоману — последняя (ха-ха!) доза. Все выглядело так же пафосно, как пляски на танцполах с нанятым охранником, отгонявшим от меня детей. Надеюсь, я хоть раз да украсил утро незнакомки — подобно росе, умывающей природу после дикой ночи.
Я ужасно удивляюсь, что до сих пор жив и физически присутствую в студии 511 Красного Дома. Думаете, нужно было что-то подготовить? Франция много от меня хочет! Скажите спасибо, если я сумею промямлить несколько слов в микрофон… Два часа назад я был в ступоре и общался с окружающими, чиркая пару слов на клочке бумаги. В радийном прайм-тайме подобный способ выглядел бы концептуально-новаторским.
— Так, Октав дает знать, что хочет нам сказать что-то!.. — восклицает Лора. — Читаю написанное: «Добрый вечер всем».
— Ну что же, Октав, спасибо за такое блестящее начало! Еще что-нибудь?
— Подождите, он протягивает мне другой листочек… «Люблю тебя, бросай своего парня, встречаемся после эфира в „Зебре“, номер 102».
— Спасибо, Откав. А теперь послушаем Антонена Тарпенака и его гостя Ксавье Полана, двадцатилетнее чудо седьмого искусства. Он только что представил свой второй фильм «Сегодня мама жива» на Каннском кинофестивале.
Моя жизнь в XX веке: я давлю на педаль газа «Ламборджини», включив радио на полную громкость. В следующем веке обнаружилось, что машину мне одолжил севший в тюрьму приятель, хотя она ему не принадлежала и он даже не платил хозяину арендную плату. Однажды судебные приставы забрали тачку, я вдруг оказался пешим и заметил, что мир терпит крах.
Романист-мессия хотел на излете лета непременно пройтись босиком по траве, выросшей на склоне ведущего к морю холма. Ему хотелось подремать, всхрапывая, в поезде, обнять сына, обцеловать его ножки. Насладиться остатком дней, отпущенных ему судьбой. Лечь на газон, украшенный маргаритками, закрыть глаза, и чтобы в этот момент мне на шею, как коала, вскарабкался малыш, положил свою круглую головку мне на плечо, распластался у меня на груди, ища тактильного контакта. Хочу нюхать его волосы, слушать смешные словечки и зарыдать, когда он впервые произнесет «па-па». Клубника и малина растут, как сорная трава, в тени за моей хижиной, дети никогда не признаются, что ели с куста, но их выдают пятна на маечках. Ощущение маленькой ладошки в моей руке не позволяет сказать правду: я не обеспечил твою безопасность на грядущие годы, не был на высоте, решая задачу, позволил миру испортиться и не заслуживаю ни доверия, ни ласки.