Текущей же майской ночью Софья Тимофеевна была возбуждена по-особому. Ее мятежную, впечатлительную душу, чего греха таить, мог выбить из колеи утренний показ инаугурации, совпавшей с полнолунием в знаке Скорпиона. В данный момент бывшая завлит остановилась передохнуть в тупиковой части коридора рядом с комнатой 18, и до уха Берты долетало, как Арбузов чихвостит непонятно откуда взявшегося в устоявшейся компании Михаила Шатрова за конъюнктурность пьесы «Так победим!». Не выбирая выражений, Арбузов вовсю чертыхался, обвиняя Шатрова в раболепии перед власть имущими в ущерб художественно-литературной части. Никогда ранее не участвующий в беседах Шатров отмалчивался и сейчас. Вслед за двухминутным молчанием Шатрова Софья Тимофеевна, видимо поднабравшись сил, направилась в другой конец коридора. По ее возвращении к комнате 18 Арбузов уже хвалил молодого Александра Вампилова за глубину и актуальность характера Зилова в «Утиной охоте». Берта, любившая творчество Вампилова, про себя обрадовалась такому развороту и надеялась услышать его ответ, но сделать этого не удалось, потому как Любовь Филипповна, грязно выругавшись, села в кровати:
– Опять эта полоумная. Из твоих, театральных, невменяемых. Вот уж где горе-то от ума!
– Пусть ходит, Люба, – приподнялась с подушки Берта. – Она себя тем самым успокаивает. Наталья Марковна считает, подобные беседы – главное для нее спасительное средство. Не таблетками же травить.
– Нет! – громким шепотом ярилась Любовь Филипповна, – нет, не пусть! Пусть не ходит! Нужны таблетки! Пуды таблеток! Чтоб дрыхла сутками! Бездарь твоя Наталья Марковна! Экономит на всех и каждом! Сидит здесь для проформы, неизвестно, за что зарплату получает. Элементарного фарингосепта не прописала, когда у меня трахеит открылся. Ноги повыдергать твоей Софье Тимофеевне! Чтоб не ходила! И язык! Дать по башке ее же клюшкой!
– Откуда такая кровожадность, Люба? Вот ты поешь по два раза на дню, трахеит, не трахеит, тоже, знаешь ли…
– Ты что сравниваешь?!
Берта, спохватившись, с кем имеет дело, подумав: «Не тронь гэ…», вернула голову на подушку. Но сон окончательно от нее улетучился. Переместившись со спины на бок, закрыв голову половиной подушки, она попробовала убаюкать себя воспоминаниями о счастливой жизни с Симочкой. Но в памяти отчего-то всплыли теткина смерть и предсмертная неделя. «А ведь неспроста, – подсчитав в уме даты, внутренне ахнула Берта, – через две недели ровно сорок лет, как ее нет. Завтра же отпрошусь у Цербера заранее на кладбище».
Тогда, в мае семьдесят второго, вернувшись с похорон в опустевшею квартиру, Берта с невообразимой силой осознала, кем была для нее Симочка. Для всех, кто ее знал, Симочка была ангелом. А для самой Берты – архангелом. «Непостижимо, – лежала и думала этой ночью Берта, – при моем столь взрывоопасном характере мы с ней за всю жизнь по-настоящему ни разу не поссорились. Это, конечно, исключительно ее заслуга. Сумела отлюбить меня за мать и отца так глубоко и сильно, что никогда, ни разу в жизни, я не почувствовала их отсутствия. Ах нет, был все же один случай. Тот мальчишка с вечнозеленой соплей под носом, из соседнего дома. Мне было где-то восемь, ему, кажется, чуть больше. Выговор буквы „р“ был у него чрезвычайно ярко окрашен, оттого его выкрики звучали для меня особо оскорбительно. Он кричал мне вслед, шумно захлебываясь густой соплей: „Племяшка-сирротинушка!“ Помню, даже дралась с ним, а как-то, не догнав, пришла домой заплаканная. Сима допытала меня, откуда эти слезы, молча оделась, взяла за руку, сказала: „Идем“. Велела сесть на скамейке в палисаднике за домом и ждать ее. Минут через пять притащила этого обалдуя за шиворот к скамейке, поставила передо мной, хорошенько встряхнула, склонившись над ним, спросила: „У тебя есть мама, мальчик?“ – „Есть“, – пробурчал он, дергая плечом в попытке освободиться от ее руки. „И папа вернулся живым с фронта?“ – „У моего папы была бр-р-ронь, он ценный пар-ртийный р-р-работник“, – растерев пальцем соплю, выдал тот короткую злую дробь. „Так вот, – наклонилась над ним еще ниже Сима, – передай своему бр-р-ронированному папе, а заодно маме, чтобы они купили тебе носовой платок. И никогда больше не болтай лишнего своим паршивым языком“. Она отпустила ворот его куртки. Он оставался стоять еще какое-то время на месте, уставившись в землю, одергивая вельветовую куртку, думая, что основная проработка впереди, а Симочка на самом деле все уже сказала. Рука ее замерла над его плечом, у нее было такое лицо… будто она хочет вытереть об него руку. Но она, конечно, этого не сделала. Не дождавшись дальнейших нравоучений, он сорвался с места и был таков. Мы молча пошли домой. Больше она никогда вслух не вспоминала об этом эпизоде. Мальчишка после проработки не прекратил меня дразнить, и сопля у него под носом не исчезла, но непостижимым образом мне перестали быть обидны его выкрики. У Симочки, кроме таланта актрисы, определенно был талант бескорыстной ко мне любви. А я… сколько же я недодала ей при жизни…»
Сама Берта обладала феноменальной способностью погружаться в воспоминания до такой степени, что, кроме непосредственных событий, к ней возвращались звуки, запахи, оттенки и полутона прошлого, окутывая ее с головы до ног. Теперь она сидела у теткиного изголовья, держала ее за руку и тихонько с ней разговаривала. В комнате стоял лекарственный дух, портьеры, несмотря на вторую половину мая, были наглухо задернуты, мягко горела настольная лампа под шелковым золотистым абажуром. Всего-то неделю назад тетка обещала, что непременно встанет, но сегодня голос ее через каждое слово съезжал на шепот, а рука была почти невесома и прозрачна. На кухне один за другим роняла столовые приборы Анна Егоровна. И Симочка шептала с частыми передышками, сокрушаясь по поводу ее древности: «Какая потрясающая верность нашему дому, Бертушка… нашему устоявшемуся быту… памяти об Алексее Яковлевиче, а ведь ей, если не ошибаюсь… девяносто два. Только вдумайся в эту цифру. И три раза в неделю… как „Отче наш“… пять остановок на троллейбусе».
Из Ленинграда приехала, взяв недельный отпуск в театре, все еще работающая там на полставки Зинаида Яковлевна. Берта, открыв ей дверь, с порога внутренне ужаснулась, как та постарела, уменьшилась в размерах, словно усохла. «Чего ж я хотела, – принимая у нее из рук сумку с вещами, подумала Берта, – не виделись почти десять лет, а ей между тем уже за семьдесят пять». На кухне Зинаида Яковлевна безостановочно плакала, под укоризненными взглядами Анны Егоровны всячески пробовала взять себя в руки, наносила на щеки и нос рассыпчатую пудру «Рашель», дрожащей рукой подкрашивала морковной помадой губы и шла к Симочке в комнату. Там старалась казаться веселой, пыталась рассмешить. Берта, понимая, что им необходимо пошептаться, оставляла их вдвоем, хотя знала, как быстро Симочка устает. Один раз Зинаида Яковлевна позвала в комнату Берту:
– Хочу вас обеих, девочки, немного повеселить. Расскажу вам приватную историю, которую поведал нам на внутритеатральном банкете Товстоногов. В одну из своих заграничных поездок он оказался в предместье Лондона в гостях у некоего лорда. Сидели тет-а-тет в зале, вели задушевный разговор об искусстве, как вдруг раздался телефонный звонок, лорд извинился и вышел. Георгий Александрович остался в зале с двумя лежащими у камина королевскими догами. Тут наш дражайший режиссер почувствовал, что хочет в туалет, поднялся выйти, но доги дружно зарычали, преградив ему дорогу. Ему ничего не осталось, как сесть на место, и именно в этот момент он издал неприличный, надеюсь, вы догадываетесь какой, звук. В тот же миг доги, как ошпаренные, выбежали вон из зала. Товстоногов, естественно, пришел в полное недоумение. Возвратился лорд, Георгий Александрович изложил ему происшедшее. На что лорд сухо ответил: «Я долго отучал их от этого, внушал, что это неприлично, ругал на чем свет стоит. Они подумали друг на друга, и им стало стыдно».