Регина больше не хочет слушать, тем более что на разговор отреагировали две сидевшие рядом оторвы. Одна другой шепотком вперемешку с хохотком рассказывает о бабке, которая умерла от склероза: ей так память отшибло, что она в конце концов забыла, как дышать. Девушки смеются, прикрывая лица руками, тихонько, чтобы не вызвать возмущения окружающих. Регина не хочет на все это смотреть, болят глаза — слишком много слез пролила она на холодном ветру. Она закрывает глаза, не слушает, не смотрит, только ощущает ритм вагона, стук колес на стыках. Ей сегодня плохо спалось, самое время вздремнуть. Мысли расплываются, рассыпаются, густо засыпая ее; она засыпает.
— Представляешь, мне снилось, что я умерла во сне, — говорит она, осторожно выходя из поезда, поддерживаемая под руку видным мужчиной, который, стоя на перроне, элегантным жестом коснулся полей своей шляпы, как только увидел ее в окне вагона. Мелкая морось постепенно переходит в настоящий дождь, мужчина раскрывает зонтик, берет Регину под руку и, ведя ее вдоль вокзального перрона, говорит:
— А мне снилось, что я жил во сне.
Регина сильнее прижимается к плечу мужа. Вот она и дома.
Interludium (F. Ch. op. 28 no. 18)Я стараюсь не вспоминать о том, каким кошмаром стала из-за тебя моя жизнь на земле. Здесь воспоминания зарастают быстрее, чем заброшенные могилы, забыть легко, и все же я до сих пор не могу простить себе, что эту свою единственную короткую жизнь я потратила на тебя.
Слишком мало сказать, что я не любила тебя. Ты мне был противен. Когда ты был рядом, во мне отвращение вызывало твое присутствие; когда тебя не было, мне была противна сама мысль о том, что ты есть. Не важно, что ты говорил, не важно, говорил ли ты мне, или я слышала твой голос за стеной. Я ненавидела, как ты открывал и закрывал дверь, этого было достаточно, чтобы издалека узнать, что это ты; мне ненавистны были твои шаги, особенно в тапочках, я ненавидела тот звук, который они издавали, когда шлепали тебя по пяткам при ходьбе. А твой голос я ненавидела до такой степени, что сама накликала на свою голову твои телефонные звонки каждый раз, как только думала о том, как же хорошо, что ты так долго не звонишь. Я не могла вынести того, что ты каждый раз обращался ко мне просто так, без надобности; с другими иное дело: ты им давал поручения или интервью, аудиенции, другим у тебя всегда было что сказать, а со мной ты просто чесал язык, разговоры ни о чем и всегда некстати. Мне ненавистны были твои безукоризненные манеры за столом, это беззвучное жевание, это едва уловимое стуканье ложки о тарелку, это обтирание усов с почти незаметными остатками супа на них. Я ненавидела то терпение, с которым ты сносил мои придирки; я ненавидела нервное покачивание ногой, которое было единственным знаком того, что мне удалось ранить тебя.
Я ненавидела тебя за то, что ты не изменял мне, не бил меня, что ты не насиловал меня, за то, что ты зарабатывал на нас двоих и создавал мне этот убийственный супружеский комфорт, не давая мне тем самым ни малейшего повода развестись с тобой.
Но главным образом я ненавидела тебя за то, что сама не могла тебе изменять, потому что, будучи твоей женой, я тем самым изменила бы Родине, обрекла бы себя на костер, самым легким для меня оказалось бы изгнание и вечный позор, о нет, я не могла изменить тебе, а всех своих несостоявшихся любовников я прогоняла из спальни, когда оказывалось, что их возбуждали не мои ласки, а сознание, что они крадут их у тебя, сукин сын!
Знаешь, я молитвами выпросила для себя эту болезнь. Я молилась, чтобы этот ужас закончился, я думала о том, что даже самое страшное наказание за самоубийство не устрашит меня больше, чем мысль о том, что ты до конца жизни будешь липнуть ко мне ночью потным телом. Ты помнишь, как я кричала? Ты тогда просыпался и пытался успокоить меня этим своим влажным шепотом, этими своими паршивыми поцелуями, объятиями, ты говорил, что это всего лишь дурной сон; а я во сне-то как раз и не кричала, а кричала после пробуждения, когда обнаруживала, что твоя кожа прилипла к моей, я кричала от омерзения, когда я пыталась от тебя отстраниться и чувствовала, что сначала я должна отклеиться от твоей жирной задницы!
Я подумала, что, даже если в могиле меня не покинет сознание (ведь вроде в том и состоит чистилище, что сознание сохраняется до тех пор, пока тело не обратится в прах), я все равно выдержу, потому что предпочитаю, чтобы в моем нутре копошились черви, чем чтобы каждую ночь запускать в себя твоего большого червяка, вминавшего меня в простыню.
Я вымолила себе эту болезнь. А ты, падаль, не знал, как мне облегчить страдания, потому что думал, что я мучусь, а я была счастлива, потому что каждый приступ приближал меня к свободе. Я умирала от наслаждения, когда жизнь высыхала во мне, потому что ты наконец перестал меня желать, а потом стал бояться, как будто смерть — это заразная болезнь; наконец я могла спать отдельно, одна в постели, одна в спальне, а в конце, когда мои стоны стали для тебя невыносимыми, одна в отделении, в палате люкс (а то как же!), которую ты мне обеспечил.
Я только после смерти воспрянула к жизни. Теперь я могу дышать всей душой.
И не позволю тебе отобрать у меня все это.
Чтоб тебе жить вечно!
Доктор Хаустус
I. Воображения
Лай. Остервенелый, однообразный, монотонный.
Это, должно быть, такса. Несмотря на жару, пришлось закрыть окно, но ее все равно слышно сквозь пол, значит, это точно такса с первого этажа, тяжелый случай, потому что соседи вернутся с работы часов через пять, а она стоит как раз в прихожей над резиновым свиным ухом и лает, требуя, чтобы ей кто-нибудь кинул ухо-игрушку, она не понимает, что ни хозяина, ни хозяйки нет дома, и пролает все пять часов, прерываясь лишь для того, чтобы сходить на кухню, водички попить из миски, когда у нее пересохнет в ее собачьем горле; после чего она снова вернется к игрушке, встанет над ней и залает, потому что в своем крошечном мозгу отметила, что от лая игрушки летают; связь человеческой руки с этим явлением для нее неясна, так что она пролает все пять часов, пока они не вернутся, а у меня как раз прием очередных пациентов, приходится сосредоточиваться, на худой конец, делать сосредоточенное выражение лица, чтобы не услышать вопроса: «Простите, а вы слушаете меня?»
Разумеется, слушаю; с тех пор как открыл свой кабинет (уж скоро пять лет), только тем и занимаюсь, что слушаю, я — профессиональный слушатель; терапия для брошенных оказалась попаданием в десятку, я веду подробные записи, из которых следует, что я слушаю, почитай, уже трехтысячный раз, слушаю, но когда я ослабляю внимание, то они всегда это замечают, и сразу же беспокойство и претензии в голосе: «Простите, что я вообще возникаю, но понимаете, мне было бы легче, если бы вы иногда смотрели на меня…»
Этот хочет, чтобы я смотрел, другой, чтобы, боже упаси, не глядел — это его смущает; эта хочет, чтобы я стоял у нее за спиной и чтобы она меня не видела, потому что в противном случае не откроется; другая, стоило мне встать у нее за спиной, рявкнула: «Никогда не вставайте у меня за спиной! Мой отец, будь он неладен, всегда подкрадывался сзади!»