Доехали почти сразу. Она вышла, расплатилась, медленно дошла до конца тротуара и встала, озираясь. Вот теперь действительно светало, но заря вовсе не походила на ту, что она видела из окна. От ветра заходилось дыхание, вода в реке жила. На другом берегу зимнее небо подпирали заводы. В отдалении по фарватеру плясали огни какого-то суденышка. Джун сжала кулаки. Жуткая тоска овладела ею. Ее трясло, но холода она не чувствовала. Вдруг она повернулась. Таксист стоял посреди улицы, дуя на сложенные чашечкой ладони. Он не спускал с нее глаз.
— Вы не меня ждете, а? — спросила она. (Разве это ее голос?)
— Вас, мэм, — с нажимом ответил он.
— Я же вас не просила. — (Вся ее жизнь рассыпается у нее на глазах на мелкие кусочки — почему же голос ее звучит так сурово, так резко и самоуверенно?)
Она отвернулась от таксиста и посмотрела на изменчивую воду. Ей вдруг стало смешно от себя. Она подошла к машине, села и дала свой домашний адрес.
Привратник спал, когда она позвонила в дверь, и даже в вестибюле пришлось почти пять минут ждать, пока лифтер поднимал кабину из подвала. Джун прошла на цыпочках по квартире к себе в комнату и закрыла дверь. Раздевшись, распахнула большое окно и, не глядя в него, легла в постель. Комнату насквозь продувал холодный ветер.
Круглая долина
Заброшенный монастырь стоял на небольшой возвышенности посреди обширной росчисти. Земля со всех сторон опускалась покато в спутанные мохнатые джунгли, заполнявшие круглую долину, окруженную отвесными черными утесами. В монастырских дворах росли редкие деревья, и птицы обычно слетались в них из комнат и коридоров, где у них были гнезда. Давным-давно бандиты утащили из здания все, что можно было вынести. Солдаты, устроившие здесь штаб-квартиру, разводили, как и бандиты, костры в огромных сквозистых залах, которые теперь напоминали какие-то древние кухни. А когда изнутри все пропало, казалось, что к монастырю больше никто и близко не подойдет. Заросли ограждали его стеной; первый этаж вскоре совершенно скрылся из виду за деревцами, с которых стекали лианы, цепляя подоконники своими петлями. Луга вокруг пышно заросли; по ним не пролегала ни одна тропа.
На верхнем краю круглой долины с утесов в гигантский котел пара и грома падала река; дальше она скользила вдоль подножья утесов, пока не находила пролом в другом конце долины, откуда благоразумно спешила наружу, без порогов, без каскадов — огромная толстая черная веревка воды быстро текла вниз между отполированных боков каньона. За проломом земля улыбчиво раскрывалась; прямо снаружи на склоне приютилась деревенька. Пока жил монастырь, именно здесь братья добывали себе провиант, поскольку индейцы ни за что не хотели заходить в круглую долину. Много веков назад, когда здание только строилось, Церкви пришлось везти рабочих из другой части страны. Эти люди исстари были врагами здешнего племени и говорили на другом языке; опасности, что местные жители будут с ними общаться, пока они возводят могучие стены, не существовало. И в самом деле, строительство так затянулось, что не успели завершить восточное крыло, как все рабочие один за другим поумирали. Так и случилось, что братья сами заложили конец крыла сплошными стенами, да так и оставили: слепые и недостроенные, те смотрели на черные скалы.
Одно поколение монахов сменяло другое — розовощекие мальчики худели, седели и, в конце концов, умирали, и хоронили их в саду за тем двором, где бил фонтан. А однажды, не так давно, они все просто покинули монастырь; никто не знал, куда они ушли, и никто не подумал их спросить. Именно вскоре после этого пришли сначала бандиты, а за ними солдаты. Теперь же, поскольку индейцы никогда не меняются, никто из деревни по-прежнему не поднимался к проему навестить монастырь. Здесь жил Атлахала; братья не смогли его убить, сдались наконец и ушли. Никого это не удивило, но их уход добавил Атлахале уважения. Все те столетия, что братья жили в монастыре, индейцы удивлялись, почему это Атлахала позволяет им остаться. Теперь, наконец, он их прогнал. Он всегда здесь жил, говорили они, и всегда будет жить, потому что долина — его дом, и уйти из нее он никогда не сможет.
Ранним утром неугомонный Атлахала носился по залам монастыря. Мимо пролетали темные кельи, одна за другой. В маленьком дворике, где нетерпеливые деревца выломали брусчатку, стремясь к солнцу, он задержался. Воздух полнился крохотными звуками: метаниями бабочек, опадающими на землю кусочками листьев и цветков, сам воздух струился мириадами курсов, огибая края вещей, муравьи не оставляли своих нескончаемых трудов в горячей пыли. На солнце ждал он, ловя каждый оттенок звука, света и запаха, — он жил этим ощущением медленного, постоянного распада, который разъедал утро, преобразуя его в день. Когда наступал вечер, он часто проскальзывал за крышу монастыря и сверху озирал темнеющее небо; вдали ревел водопад. Все эти бесчисленные годы каждую ночь витал он над долиной, стремглав кидался вниз, становясь на несколько минут или часов летучей мышью, леопардом, ночной бабочкой, потом возвращался к покойной недвижности в центре пространства, замкнутого утесами. Когда выстроили монастырь, он зачастил в комнаты, где ему впервые удалось увидеть бессмысленные жесты человеческой жизни.
А однажды вечером он без всякой цели стал одним из молодых братьев. Ощущение оказалось новым — странно богатым и сложным и в то же время невыносимо душным, точно любую другую возможность, помимо заключения в крошечном, изолированном мирке причины и следствия, у него отобрали навсегда. Превратившись в брата, он подошел и встал у окна, разглядывая небо и впервые увидев не звезды, а пространство между ними и за ними. И в тот же миг испытал порыв уйти, шагнуть из той скорлупки страдания, в которой поселился на миг, — однако слабое любопытство вынудило его помедлить и отведать еще капельку непривычного чувства. Он задержался; брат умоляюще воздел руки к небу. Впервые Атлахала ощутил сопротивление, трепет противоборства. Восхитительно было чувствовать, как молодой человек стремился освободиться от его присутствия, и неизмеримо сладко — оставаться в нем. Затем брат с рыданием метнулся в другой угол кельи и схватил со стены тяжелый кожаный хлыст. Сорвав одежды, он принялся неистово стегать себя. При первом ударе Атлахала уже готов был отпустить его, но сразу понял, что внутренняя боль нарастает с каждым ударом извне, а потому остался и чувствовал, как, бичуя себя, человек слабеет. Закончив и прочитав молитву, брат добрался до своего убогого ложа и уснул, весь в слезах, а Атлахала выскользнул из него тайком и проник в птицу, коротавшую ночь в кроне огромного дерева на краю джунглей, напряженно прислушиваясь к ночным звукам и крича время от времени.
После этого Атлахала уже не мог противиться соблазну проскальзывать в тела братьев; он навещал их одного за другим, находя в этом изумительное разнообразие ощущений. Каждый оказывался отдельным миром, особым опытом, поскольку каждый реагировал по-своему, осознав, что у него внутри появилось иное существо. Один сидел и читал или молился, другой пускался в неспокойную прогулку по лугам, снова и снова кружа около монастыря, третий находил себе товарища и затевал бессмысленную, но злую ссору, некоторые плакали, кто-то хлестал себя бичом или просил друга, чтобы тот его избил. Но всякий раз Атлахала с наслаждением открывал для себя сокровищницу восприятий, поэтому ему больше не приходила мысль вселяться в тела насекомых, птиц и пушистых зверьков — даже о том, чтобы покинуть монастырь и переместиться в воздух над ним, он уже не думал. Однажды он чуть было не угодил в ловушку, когда старый монах, тело которого он занял, неожиданно рухнул замертво. В частом посещении людей имелась такая опасность: казалось, они не знают, когда придет их срок, а если и знают, то изо всех сил делают вид, что им этот срок неведом, — что, в конечном итоге, одно и то же. Другие существа знали заранее — кроме тех случаев, когда их заставали врасплох и сжирали. А уж это Атлахала мог предотвратить: птицу, в которую он вселялся, ястребы и орлы избегали всегда.