Разумеется, обзор у меня сугубо обывательский, туристский, но и у взгляда издали есть свои преимущества — можно уловить то, на что местные уже давно не обращают внимания. В частности, их манеру обращаться с оружием — в жесте, каким поправляют они свисающий с плеча автомат, нет ничего от аффектации оружия, которая стала основным знаком нашей массовой культуры. Я имею в виду рекламные постеры с каким-нибудь Сталлоне, удерживающим в руках могучий смертоубойный агрегат, похожий на гибрид автомата со скорострельной пушкой; и на картинках этих четко обозначено, что к чему прилагается: автомат — к Сталлоне или Сталлоне, демонстрирующие взбугрившиеся мускулы полуобнаженного тела, а также ошалело-мужественное выражение лица, — к автомату. Или тот же «мотив пистолета», который проигрывается ежевечернее по нескольким телеканалам одновременно, — это когда герой на экране с невозможно мужественным выражением лица и тела крадется вдоль какой-нибудь стенки, бережно удерживая обеими руками пистолет, и пистолет удерживается обязательно дулом вверх, — место вот этого, воткнутого в небо дула в жизни киногероя, как и в жизни его массового зрителя, понятно и без Фрейда. То есть железное дуло как главная, если не единственная по нынешним временам, персонификация в мужчине мужского и — шире — мужественности. И не надо ругать режиссеров, они ни при чем — профессия у них такая: оформлять в образ «коллективное бессознательное».
Ну а этим ничего изображать не надо. Даже своего равнодушия к висящему на плече автомату. Это их быт.
Через археологический парк Старого города в Иерусалиме перетекает кипучий ручеек школьников-экскурсантов, девяти-десятилетних, как ртуть подвижных, громогласных, ничего не замечающих вокруг. Впереди молоденькая учительница, а сзади — учитель, мужчина лет сорока с утрированно штатской сутуловатостью, лысиной и очками, правая рука его придерживает свисающий с плеча автомат. И у другого учителя, который что-то объясняет детишкам постарше, прислонен к камню автомат, и никто из терпеливо слушающих наставника подростков на автомат его не смотрит, взгляды прикованы к какой-то, видимо, супернавороченной цифровой камере, которую достает из кофра случившийся в поле их зрения турист. Ну а автомат для этих детей, он что? Автомат — он и есть автомат. Что-то вроде пилы или лопаты.
То есть, буквально, ружье и мотыга как основные инструменты строительства государства Израиль. На фотографиях кибуцников двадцатых-тридцатых годов почти всегда можно отыскать рядом с сельхозинструментами оружие. Квуцы и кибуцы как военно-трудовые общины возникли не только из увлечения сионистов социалистическими идеями, военнотрудовую дисциплину их породила суровая реальность: еврей в Палестине XX века — это человек с лопатой и ружьем. Другого ему дано не было.
Казалось бы, героико-романтический дух пионерских времен остался только на черно-белых фотографиях первых еврейских поселений в Палестине или солдат Хаганы сороковых годов. Казалось бы, пружина, создавшая это государство, разжалась, оставив само государство. Но я знаю случаи, и достаточно многочисленные, когда мои соотечественники, евреи и русские, ломанувшиеся в девяностые годы к западной жизни в Израиль, через два-три-четыре года возвращались назад. Причины были разными, но была среди них и та, что под внешней безмятежностью вполне комфортной жизни сегодняшнего израильского общества они обнаруживали для себя некие общепринятые установления и внутренние законы, жесткость которых казалась им непосильной. Развороченный перестройкой быт России девяностых оказался легче.
Отсюда, похоже, вырастала и концепция израильской армии. Разобраться в ней, пользуясь отечественными представлениями, невозможно. Мой друг — историк, проживший в Израиле уже четверть века, с нашим, вполне «советским» изумлением рассказывал про дочь, которая не только не сделала ни одного движения в сторону «откосить от армии», но пошла на конфликт с родителями за право служить. И, как сказал друг, права оказалась «на все сто». Армия в Израиле — это среда, в которой пересекаются и спекаются в общество, в страну представители разных социальных слоев, регионов, национальных культур. Здесь заводятся знакомства, обозначаются жизненные перспективы, определяется будущая профессия и деловая карьера. Можно сказать, что молодые люди врастают в свою страну через армию. И будущее страны во многом вырастает из армии. Поэтому не кажется здесь странной реакция израильского командования на попытки «наших» в девяностые годы утвердить в израильской армии систему так называемых неуставных отношений. Дедовщина преследовалась жесточайше, потому как армия Израилю нужна боеспособной, вариант армии как военизированного, с полууголовными нравами стройбата для такой страны — самоубийство. Ну а во-вторых, слишком глубоко в ментальности израильтян сидит их национальное представление о месте и функции армии.
P. S.
Вечером, уже в темноте, возвращаясь из Иерусалима в Тель-Авив, я устраиваюсь меж высоких спинок кресел междугороднего автобуса у окна слева, через которое мне будут показывать огненные реки автострад на подъезде к побережью. Сумку свою я положил справа на пустое сиденье. Но пролежала она там недолго — из прохода напротив моего отсека возникает солдат: низкорослый щупленький паренек в форме. Узкое лицо, бородка, усы, черная кипа на черных волосах. Черный автомат. Черный рюкзак. Он взбирается на сиденье, с которого я убрал сумку, автомат ставит слева от себя, и я чувствую его жесткость правым коленом. Солдат вытаскивает из рюкзака книгу и, привстав, нашаривает рукой на панели сверху выключатель. Книга в твердом переплете, большого формата, не слишком толстая; такими бывают детские книги, но книга явно не детская — текст плотно уложен на страницу в два столбца. Краем глаза я вижу, как задвигались усы и бородка солдата: читая, он шевелит губами. Мягко клацает дверь впереди, тихо взревывает мотор — автобус начинает выруливать со стоянки вниз, наружу, в тесную для него иерусалимскую улицу. Я открываю свою записную книжку, и именно в этот момент свет лампочки начинает гаснуть, превращая светильник в лампу-ночник. Солдат непроизвольно поднимает голову от книги, и я говорю: «Все, теперь не попишешь и не почитаешь». Он непонимающе улыбается, на всякий случай кивает и совсем низко склоняется к книге. Ну а я смотрю в черное окно на редкие огни, на отражения пассажиров через проход, дружно говорящих сейчас по мобильным телефонам, и на темную фигуру солдата с раскачивающейся вместе с автобусом головой. Постепенно амплитуда этих раскачиваний начинает увеличиваться, левая рука солдата, которой он придерживает страницу и на запястье которой наброшен ремень автомата, расслабленно сползает вниз. Солдат спит. Автобус, клонящийся на поворотах то влево, то вправо раскачивает его тело, и оно все более и более сползает вправо, к проходу. Я укладываю записную книжку в сумку, опускаю ее между колен на пол и завожу правую руку на сиденье поверх мальчика, чтобы подхватить его, когда он начнет падать в проход. Очередной разворот автобуса влево, нависшее над проходом тело спящего солдата упирается в мою руку, несколько мгновений я чувствую ладонью его расслабленную тяжесть, и тут же тело каменеет — солдат резко подается вперед, левая рука подхватывает ремень автомата и сгибается в локте, и я непроизвольно хватаю автомат свободной рукой за цевье, на секунду мы замираем в полуобъятии двух борцов — ощущение, что в руках у меня сжатая пружина неимоверной силы, особенно трудно в моей позе удерживать рвущийся вверх автомат. Солдат открывает глаза, видит, надо полагать, автобусное кресло, окно, меня и что-то хрипло говорит. Потом смущенно улыбается и начинает расслаблять тело. А я с трудом расцепляю уже свои пальцы на автомате и встречаюсь глазами с мужиком, сидящим напротив через проход, — распластавшись всем телом по сиденью, он смотрит на меня, и во взгляде его крик почти: «Что вы делаете?!! Нельзя! Их нельзя трогать!!!»