Ознакомительная версия. Доступно 14 страниц из 66
Эти поседевшие кудри были не просто штрихом ее внешности, они были могилой всего того, что мама много лет считала смыслом жизни.
Она так и говорила, смеясь и прихлебывая дешевое шампанское: смысл жизни – получать удовольствие. А удовольствие – это свидания, непредсказуемость завтрашнего дня, тонкая талия и обнимающие ее шелка, мужчины, которые смотрят так, будто хотят сожрать.
Все вокруг говорят – в тридцать лет у женщины первый кризис, в сорок – второй. А она разве виновата, что ее миновало, не затронуло никак? И в тридцать, и в сорок, и в пятьдесят она все так же смеялась, пила дешевое шампанское и весело потряхивала обесцвеченными кудряшками, а вокруг были мужчины, готовые выкрасть ее через форточку и увезти за горизонт.
Ее подруги скучнели, разводились и снова выходили замуж, но уже за кого-нибудь посерее, поплоше. Мужья их уходили к голодным и молодым. Подруги принимали антидепрессанты, воцерковлялись, страдали бессонницей и нервной булимией, делали подтяжку век, а одна по-слоновьи плавная художница по имени Вероника купила на ночь солиста эстрадного шоу-балета.
И в два часа ночи, пока он был в ванной, позвонила Надиной маме. Исповедовалась сдавленным шепотом: у него плечи пахнут ванилью и солью, а на животе у него родинка, похожая на муху, а когда он кончает, говорит «ахххх», и это финальное «хххх» сначала звучит как гром вдалеке, а потом как лениво утихающий ветер. Вероника говорила так вдохновенно, что на какое-то мгновение Надина мама задумалась: а может быть, и ей выписать на ночь Аполлона с родинкой-мухой?
Но наступило утро, балерун, сверившись с часами, начал одеваться, а уходя, намекнул на чаевые. Вероника проводила его, а потом залпом выпила полбутылки вишневого ликера, написала маркером на холодильнике: «Жизнь кончена» и повесилась на поясе от банного халата.
Хорошо, что люстра не выдержала ее килограммов. Испуганная Вероника доползла до телефона и сумела вызвать «скорую». Ее увезли – хрипящую, плачущую, жалкую. Пришлось дать взятку врачам, чтобы не ставили на учет в психиатрию. Она вернулась домой через три дня – с синяком на шее. Неубранная кровать пахла высокоградусным потом молодого греческого бога, а на холодильнике темнел лозунг «Жизнь кончена!». Вероника купила тур в Абу-Даби, вызвала домработницу и улетела зализывать раны.
Надиной маме не были знакомы такие трагедии. И в сорок пять вокруг нее увивались мужчины – причем не уцененные модели позапрошлогоднего сезона, а те, на которых на улице оборачивались. И пусть многие из них были женаты, и пусть ни один не выразил желания забрать ее навсегда, сделать частью своей жизни.
Разве это так важно, если живешь в сердце карнавала?
«Мой удел – серийная моногамия», – любила говорить она.
Подруги завидовали ее легкости, стрекозиной ее натуре. И зависть эта тоже была своеобразной гарантией, что все она делает правильно.
Жила как цыганка, словно боялась корнями врасти в кого-нибудь. Выкорчевывала из своей жизни людей, как созревшую картошку. И казалось, что так будет всегда.
Но однажды – ей было уже сорок девять – она отдыхала в октябрьской остывающей Ялте, наслаждаясь спокойным морем, желтеющими горами и свежим гранатовым соком. И вдруг ее пронзила страшная мысль: золотая осень потому так и притягательна, что длится всего несколько мгновений. Самое хрупкое время года. За романтичным остыванием последуют гниение и слякоть. Шуршащее золото под ногами станет склизким и бурым, а потом и вовсе наступит вечная мерзлота.
В тот вечер она не пошла, по обыкновению, на набережную. Сидела на балконе своего номера, кутаясь в овечий плед, смотрела на море и плакала.
А еще в ту осень она купила последнюю в своей жизни упаковку тампонов.
Впору было писать на холодильнике: «Жизнь кончена!», потому что впереди была вечная мерзлота.
Однажды Надя вытащила маму на субботнюю прогулку. Погода была идеальной для того, чтобы идти рядом, прихлебывая кофе из бумажных стаканчиков, болтать и лениво отмечать взглядом пуговицы на лоскутном платье города. Вот девушка в черном вдовьем платье и шляпке с вуалью медленно идет по бульвару, наслаждается вниманием прохожих и старается играть чуть ли не мадам Бовари, для которой у нее слишком мало опыта и слишком много румянца на юных щечках. Смешная, смешная, милая. Надя с юности испытывала нежность к неформалам всех мастей – к тем, чей вызов миру был так инфантилен, театрален, безобиден и ярок. Вот пряничная пожилая пара – на старичке светлый сюртук, а старушка – в многослойных бусах из индийского аметиста. Он поддерживает ее за локоть, и с одинаковой вероятностью они могли прожить вместе жизнь или познакомиться позавчера в каком-нибудь клубе любителей Блока. Такое в Москве встречается. И вторая версия казалась Наде более романтичной, чем первая, потому что давала надежду, что старость, о которой она иногда с еле заметным волнением задумывалась, не так уж суха и неплодородна. Особенно если у тебя есть Интернет и такие вот бусы. А вот из темной арки потянуло чем-то пряным и сладким – кто-то спрятался в дворике, чтобы выкурить косячок, а дым вырвался на волю, рассказывая всему миру о происходящем.
Так они шли и шли, а потом немного замерзли, и Надя предложила погреться в какой-то галерее современного искусства. Они немного побродили по пустому залу, а потом мама наткнулась на репродукцию картины Климта «Три возраста женщины», и Надя даже не сразу поняла, что случилось, а мама уже сидела на скамеечке, закрыв руками лицо, и плечи ее дрожали. А вот музейная смотрительница была более проницательной; ей тоже было за пятьдесят, и она тоже носила кудряшки и воздушные шарфики. Она принесла Тамаре Ивановне воду и погладила ее по плечу.
– Мама, мама, да что с тобой происходит?
И тогда мама отняла от заплаканного лица ладони и, глядя в пустоту, ответила:
– У меня уже висят сиськи.
Надя поперхнулась от неожиданности.
– У тебя… что, прости?
– Сиськи, – угрюмо подтвердила Тамара Ивановна. – Сиськи у меня уже не те. Я посмотрела на картину и вдруг поняла. Я – это третий возраст женщины. С сутулой спиной, рыхлым животом и грустно наклоненной головой. И с сиськами, которые висят.
– Глупости. У тебя прямая спина.
– Это метафора, – печально улыбнулась мама. – Главное, я давно уже не плодородна. И пусть я пытаюсь выглядеть… фертильной, но это пустое. Потому что я возвращаюсь домой, смываю помаду и вижу желтые губы. Я смываю румяна и вижу сухие щеки. Я смываю тушь и вижу, что глаза не блестят. У меня осталась и жажда, и желание жить, а они не блестят больше, понимаешь? А потом я снимаю лифчик – ты же знаешь, я покупаю только дорогое белье, это разумное вложение, – и вот я снимаю лифчик и вижу их. А они скучные, дряблые и висят. Потому что я – старуха.
Надя заставила маму умыться и выпить шампанского и увела ее подальше от грустной картины. Прошло полчаса, и Тамара Ивановна со свойственным ей легкомыслием забыла о том, что жизнь кончена; весело наелась эклеров в кофейне, купила в подземном переходе серебряное кольцо-розу, вернулась в свойственный ей режим порхающей болтовни.
Ознакомительная версия. Доступно 14 страниц из 66