Он вышел, и старый надзиратель Матвеич заюлил вокруг, выслуживаясь, преданно заглядывая советнику юстиции в глаза. Константин Кричевский все понял.
Он сел в кабинете станового пристава у окна, не имея силы выйти на крыльцо и встретиться глазами с Сашенькой. Он видел сквозь оттаявшее грязное стекло, как вывели ее, растерянную, в наспех наброшенном салопчике, с узелком, как вежливо, но настойчиво подсаживал ее в черную карету Андрей Львович. Она все оглядывалась в поисках Кричевского, все пыталась задержаться на крыльце под разными предлогами, поправляя что-то в ботинке, выглядывая, не идет ли он по улице. Наконец, когда уже тянуть время ее беспомощными женскими уловками стало невозможным, поднялась на подножку, оглянулась в последний раз…
Тяжелая дверь, которую нельзя было отпереть изнутри, захлопнулась. Конвойные с ружьями и примкнутыми штыками сели в свое отделение сзади, кучер, тоже солдат, щелкнул бичом, лошади вздохнули, налегли и потащили тяжелую повозку вдоль по Обуховской. Все было кончено.
Оставаясь в горестном оцепенении, чувствуя себя пустым и легким, как те красные резиновые воздушные шары по пять рублей, что видел он на Невском, Костя продолжал сидеть у окна. Жить вдруг стало незачем. Он дожидался, пока уедет Морокин. Хитрый бритоголовый господин все не уезжал, несмотря на свои «дела по горло», а через некоторое время снова зашел в комнату, сильной рукой взял Кричевского за плечо.
— Возникла у меня тут мысль, милый друг, что не следует оставлять тебя одного, а то как бы не достигнуть мне обратного результата в моих хлопотах… Вставайте, поехали, я отвезу вас к вашим родителям. И не извольте ерепениться, сударь! Напоминаю вам, что я вас старше положением и чином, и вы, пока на службе, обязаны мне повиноваться беспрекословно!
Он отвез впавшего в безразличие ко всему Кричевского домой, ненадолго задержался, переговорил с родителями и уехал, не прощаясь.
Сбросив шинель и сапоги, Константин Кричевский лежал на спине под своей домашней иконой и бездумно смотрел в низкий дощатый потолок, руками матушки расписанный некогда для него жар-птицами. В доме стояла гробовая тишина: все ходили тихо и переговаривались шепотом. Наконец, когда ходики в гостиной простучали шесть, в дверь, пригнувшись, вошел хмурый и глубоко опечаленный Афанасий Петрович Кричевский, в домашних войлочных тапочках, со старыми очками на морщинистом лбу. Тотчас, как всегда бывало с его появлением, запахло в комнате лекарствами. Костя открыл глаза.
— Может, сейчас об этом и не время говорить, сынок, — начал отец, осторожно присаживаясь на край скрипнувшей кровати, сцепляя руки в следах химических ожогов и пятнах от йода на худом колене, — но мы с матушкою сегодня недосчитались кое-чего в нашем домашнем хозяйстве… Не бог весть что, пустяки, и все же… Ты не брал?
Вздохнув, Константин, не вставая, потянулся за близкой шинелью, молча достал из внутреннего кармана вышитую тряпицу с чудотворцем и подал отцу.
— Здесь все, — сказал он. — Прости…
— Это ничего!.. — обрадованно сказал Кричевский-старший дрожащим голосом, убирая знакомую тряпицу в сторону, даже не развернув. — Это ничего… Ты у меня всегда был хорошим мальчиком, отзывчивым… Спасибо, что колечко матушкино любимое оставил… она очень тронута!.. Это ничего… Все теперь на поправку пойдет! Мы бы и не спохватились, нам бы и в голову не пришло такое. Это господин Морокин нам присоветовал… Никто не знает, ты не беспокойся, никто не знает… Мать, иди сюда, иди, чего ты там за дверью прячешься?.. Нашлось все… Это я сам перепрятал, да сам и забыл, пустая голова!
Тихими шагами поспешно вошла матушка, села рядом, заплакала, роняя теплые слезы прямо на руки сына, касаясь его с родительской нежностью. Они долго еще сидели у него в ногах, обнявшись, точно у постели больного, а Костя лежал недвижно и смотрел на них, трогательных, седеньких, неожиданно старых…
Глава шестая
Суд
I
Психиатрическая экспертиза однозначно признала Александру Рыбаковскую вменяемой и полностью отдающей себе отчет в совершаемых действиях. Сашенька оценена была профессором Красовским как «личность сильная, незаурядная, интравертная (обращенная вглубь себя)». Она, по заключению эксперта, «способна последовательно и логически придерживаться однажды принятого решения, что сильно препятствует ее „расшифровке“». Что касается столь очевидной и невероятно острой склонности к мифотворчеству, ее никак нельзя было объяснить инфантилизмом, недостатком развития или эмоциональной незрелостью. Более того, Александра настойчиво и весьма убедительно отстаивала свое «право» на подобные выдумки, утверждая, что не извлекает из них никакой корысти и не причиняет никому вреда. Последнее, конечно, оставалось весьма спорным, но… как бы то ни было, получив на руки заключение психиатра, Андрей Львович Морокин смог передать дело в суд.
Костя виделся с Сашенькой регулярно, каждую неделю, в комнате свиданий тюремного замка, и с этой целью каждую неделю подписывал у Морокина прошение о свидании. Советник юстиции хмыкал иронически, крутил бритой головой, но разрешение исправно давал. С бумагой этой Кричевский с утра шагал пешком на Выборгскую сторону, к мрачным красным башням под новыми сияющими на солнце крышами, напрямик, через Неву по рыхлому уже весеннему льду, рискуя ежесекундно провалиться в проталину, которых с каждой неделей становилось все больше и больше. С грустью думал он о скором паводке и о том, что ледоход на добрых три недели отрежет его любимую от него, пока лед не сойдет, и через Неву не наведут новые наплавные мосты.
Матушка, крестясь и вздыхая, всякий раз собирала ему корзинку с гостинцами, клала варенье, пирожки, колбаски, все то, что оставалось ко дню свиданий от семейного стола, и непременно маленькую копеечную свечку. Отец наказывал «сиделице» есть лук, чеснок, натирать десны, чтобы не случилось воспалений и зубы не повыпадали. Они не расспрашивали ни о чем, и Костя был им за это невыразимо благодарен.
Сашенька приходила к нему на свидания охотно, с радостью, вела себя открыто и продолжала говорить, что любит его. На тяготы заключения она не жаловалась, если рассказывала что из тюремного быта, то непременно смешное. Жилось ей явно нелегко, она подурнела, отощала, кожа ее сделалась бледно-синей. Она часто покашливала, и Костя не без оснований опасался развития у нее чахотки. Однажды пришла она на свидание в синяках, избитая, но кто и за что ее побил, не рассказывала. Вообще, они говорили всегда лишь о том, о чем она хотела, а разузнать у ней что-либо вопреки ее воле просто не представлялось для Кости возможным.
Чаще всего они мечтали о том, как ее в скором времени оправдают, и они поедут непременно в Италию, где в горах найдут клад, спрятанный разбойниками. Иногда Костя поражался силе воображения своей возлюбленной, иногда приходил в ужас и подозревал у нее помутнение рассудка. Она пряталась в свои мечты, точно устрица в раковину, сжимая их створки с непреодолимой силой, которую не могла превозмочь унылая тюремная реальность. Зная теперь, какие страдания пришлось ей перенести в детстве и отрочестве, он уже лучше понимал тайный язык ее фантазий, видел их защитный механизм, благодаря которому она выживала. Он никогда не расспрашивал ее о прошлом, и однажды она сказала: