Ознакомительная версия. Доступно 10 страниц из 48
на родине Маркса. Дальше уже не важно, ибо все европейцы на одно лицо, особенно в музее, где китайцы степенно переснимали портрет завитого вельможи, проигравшего Петру Эстонию. Спрятавшись от строгого экскурсовода за колонну, две юные китаянки хихикали над голой Венерой.
После этих троих мне больше всего понравился зал скульптуры. В нем собрали бюсты тех, кто оставил след на этой земле, даже если он на ней и не был. Зал по-братски делили Киров, Христос, Карл XII, святые, передовики, крестоносцы, ударники. Стоя вперемежку, они превращали историю в сумбур и кашу, что, надо сказать, в Прибалтике не слишком отличается от правды. В конечном счете все это оказывается не слишком важным. Сквозь ушко настоящего прошлое проходит лишь в нарядном – облагороженном – виде.
От русских, например, остались только лучшие – Солженицын, Довлатов, Тарковский (в Таллинне снимали “Сталкера”). Мне даже показали гулкий фабричный корпус, ставший в кино Зоной. Теперь там театр.
– Джентрификация, – важно объявил я и вновь приложился к кружке. Как всё здесь, пиво было ни на что не похоже. Оно отдавало лесными травами, диким медом и седой древностью. В ней, собственно, весь фокус. С тех пор как Евросоюз запретил горючие и вонючие сланцы, Эстония пустила в ход свой главный ресурс – Средневековье. Каждый день его становится все больше. Старый город растет так быстро, что я в нем от радости заблудился – дважды.
История – нефть Европы, и она не устает расширять промыслы, реставрируя обветшалое и возводя разрушенное, но только красивое. Остальному нечем зацепиться за историю, и оно ссыпается в Лету, как райкомы, военные базы и тяжелая промышленность…
– …которую они променяли на свой туристский Диснейленд, – обиженно заключил Пахомов, называвший балтийские страны лимитрофами и не отличавший их народы друг от друга.
Я понимал обиду Пахомова, потому что любил бабушку. Она умерла в Риге, где провела большую часть своей почти столетней жизни, но так и не примирилась с латышами, которых готова была принять за своих, если бы они говорили по-человечески. Чужой язык бабушка принимала за каприз и вызов, чем, надо сказать, не отличалась от главнокомандующего прежнего округа со слишком скромной для его поста фамилией Майоров.
Мне язык не мешал, потому что я его так толком и не выучил. В смешанных компаниях говорили по-русски, а в других я не бывал, о чем горько жалел, ибо самые красивые девицы учились в Академии художеств, где говорили только на латышском. Языковой барьер охранял куцую эстетическую свободу, позволявшую рижским мэтрам завести живопись, чуть отличную от неизбежного в метрополии соцреализма.
Другим очагом сопротивления были песни – по одной на каждого латыша. Но мы знали одну – “Kur tu teci”, а с таким репертуаром далеко не уедешь. Мы и не пытались: латыши, казалось, мало чем отличались от русских, если не считать коротковатых брюк. Только задним числом я сообразил, что прибалты были выше того среднего роста, на который работал советский ширпотреб. За это их, беловолосых и голубоглазых, брали играть фашистов, сперва – в советском кино, потом – в постсоветской жизни. По уровню вражды, узнал я из российских опросов, Эстония лишь немногим уступает чеченским боевикам и американским империалистам. В Таллинне это не заметно, что и понятно: те, кто так считает, редко покидают берлогу.
– Чего ты хочешь, – вздохнул Пахомов, – ваша Балтика – оселок. С Востоком Россия воюет, а от Запада ждет еще и ответной любви. Вот почему Россия – европейская, а не евразийская страна: она всегда лицом к Европе. Последствие агорофобии. На Восток мы перли сдуру, а на Запад – от страха перед завоеванным. Стимул Петра – бегство от бесформенности: обменять степь на клумбу, прислониться к границе и прорубить в ней не врата, а окошко.
– Скорее уж, – влез я, – форточку, если говорить об Эстонии.
Не то чтобы она такая маленькая. Просто мы о них мало знаем. Как писал Яан Кросс, чтобы вывести эстонцев из “состояния безымянности”, понадобился шахматный гений Пауля Кереса. Но надолго его не хватило. Бабушка, правда, любила Георга Отса, а я – Юло Соостра, чья синяя рыба (сама себе тарелка) ждала меня на выставке посреди парка Кадриорг.
Путь к нему отмечал знак “Осторожно, белки”, и я переложил бумажник в боковой карман. В парке стоял камерный президентский дворец легкомысленно-розового цвета. Власть сторожили три тощих льва на гербе и два румяных солдата. Я сфотографировал их всех и порадовался тому, что эстонская независимость в надежных руках и лапах.
Опыт возвращения
Всякое путешествие – шок, в родные края – электрический. Не удивительно, что приезд в Ригу высекает из меня искру, но, как в испорченной зажигалке, она освещает лишь фрагмент пейзажа, оставляя в темноте картину целиком. Чтобы проникнуть в нее, надо сюда не приезжать, а здесь жить. Что я и делал, пока не отправился в Америку.
За годы разлуки Рига изменилась, как все мы, но наоборот: чем старше, тем краше. И я ее с трудом узнаю, как себя на школьных фотографиях. Сегодня это – шедевр городской эклектики. Восемь столетий спрессовались в одно условное и прекрасное прошлое. Если желудь – энтелехия дуба, то конечный продукт реставрации – город Belle Époque, остановившей историю в нужный и счастливый момент. Рига выглядит так, как должна, такой, какой она себе снится, но точно не похожей на ту, что когда-либо была.
Заново включившись в Европу, Рига перегнала ее: теперь она вся старая, но с иголочки. Все, включая деревянные, дома, которые того стоят, возвращается к своему идеальному облику. Власти пристально следят за ремонтом и не позволяют никакого произвола. Любая деталь, от архитектурных излишеств до практичных, но изящных дверных ручек, обязана соответствовать оригиналу.
От этого происходит эстетическое недоразумение: город – сплошной анахронизм. Тут все древнее стало свежим и одновременным: замок крестоносцев, католические монастыри, протестантские церкви, ганзейские амбары, Шведские ворота и беззастенчиво разукрашенные дома ар-нуво, который здесь называют югендстилем. Дальше Рига не пошла, и единственная сталинская высотка гниет на обочине.
Удачно застывшая история переносит нас в самую удавшуюся Риге эпоху – предвоенную. Когда-то Рига была третьим по значению городом Российской империи. Говорят (я не проверял), что здесь построили первые танки, автомобили, телефоны, приемники и все остальное, без чего нынешняя Рига легко обходится, ибо она, как говорят (я не проверял), ничего не производит, живя красотой, туризмом и банками.
В начале ХХ века, которому подражает век нынешний, богатство рижан выплескивалось на улицы так очевидно, что каждый дом отказывался походить на соседний. Изделие целой сотни талантливых зодчих, Рига – архитектурная фантазия на европейские темы. Бесконечное разнообразие сюжетов и деталей складывается в одно эпическое полотно, которое ни одному городу не уступает и многие превосходит.
Но самое удивительное, что я здесь жил и ничего об этом не знал. Возможно потому, что не любил свое детство. Слишком рано научившись читать, я заменял друзей и врагов персонажами, но все равно страдал от одиночества. Школа была тюрьмой, двор – с лужами, небо – серым, город – тоже. Чтобы вернуться в Ригу и увидеть в ней праздник, понадобилась смена оптики и режима.
Первое свойство демократического государства – всеобщее недовольство. В тоталитарных странах ее ругают шепотом, в авторитарных – на демонстрациях, в нормальных – постоянно, ведь тут она своя, на виду и меняется. Все, кого я встретил, с кем выпил и поговорил, внятно объяснили мне, почему в Латвии плохо, но будет хуже. Иногда в таком положении дел были виноваты русские, часто латыши и всегда, к моему удивлению, американцы.
– Ваши, – сказал мне латвийский финансист, перепутав меня с Вашингтоном, – не понимают, что в странах Третьего мира коррупция – орудие модернизации.
– Ваши, – возразил ему другой финансист, перепутав меня с Пентагоном, – не понимают, почему американские солдаты должны защищать страну, которая отмывает русские деньги.
– Ваши, – резюмировал третий финансист, который принял меня еще и за Уолл-стрит, – высасывают наши бюджетные деньги и надувают Латвию, как могут и хотят, продавая ей устаревшее вооружение.
С русскими было не проще. Однокурсник, учитель русского языка в латышской школе (карьера, от которой я сбежал в Новый Свет), пророчил лингвистическую катастрофу.
– Нынешнее поколение российских детей
Ознакомительная версия. Доступно 10 страниц из 48