что ко мне приближалось и собиралось на меня наброситься. Чудовище с длинными когтями и острыми зубами. Я поползла по хлюпающей земле, но только успела высунуть голову, как сзади раздался заключительный ужасающий треск, отозвавшийся во всем моем теле, и передо мной упал кусок скалы размером со все мое гнездо. За ним градом посыпались камни поменьше, и мне оставалось лишь сжаться в комок и прикрыть голову руками. Когда каменная буря закончилась, сумеречный лес сонно качнулся и затих.
Остаток ночи, пока не прекратился дождь, я бродила по лесу. Я вся дрожала, но была полна решимости никогда не возвращаться к отцу. На рассвете я спряталась за дерево и смотрела, как из нашей трубы поднимается в голубое небо дым; до меня доносился запах завтрака на печке. В конце концов дверь открылась и показался отец. Издалека он выглядел худым и жилистым, борода у него была растрепана, а загорелый лысеющий лоб в окружении длинных черных волос напоминал морской берег во время отлива. Он обошел хижину и выкрикнул мое имя, потом отошел подальше и позвал еще раз.
Улучив подходящий момент, я пробежала через поляну и вошла в хютте. Я стояла у печки и, обжигаясь, ела желудевую кашу прямо со сковородки. После ночи, проведенной в лесу, хижина показалась мне другой – меньше, темнее; но это был дом. Я сложила в рюкзак несколько ценных вещей, но подзорная труба исчезла, и я не видела ее до самого конца лета.
Я встала на цыпочки около своего любимого Зимнего Глаза и там, где от главного ствола отходили вверх три большие ветви, нащупала пальцами углубление с тепловатой водой. В эту святая святых дерева я положила беличий череп. Прошлой осенью, просто чтобы посмотреть, как он устроен, я варила череп до тех пор, пока не отошла плоть и не стал виден каждый белый зуб. За черепом последовало перо сороки – черное с синим отливом, как бензиновая пленка в луже. И, наконец, темные волосы, которые я сняла с давным-давно сломанной расчески. Они напоминали мне о Бекки, о ее аккуратно зачесанных волосах и вечно юном лице. Для меня Бекки навсегда осталась восьмилетней девочкой.
Это было правильно: отдать лесу свои сокровища в благодарность за то, что он уберег меня от обломка скалы, и попросить, чтобы что-нибудь произошло, все что угодно, лишь бы новое. Принеся дары, я пошла через лес. Раннее летнее солнце уже припекало, и кружевная тень деревьев приносила облегчение. На ходу придумывая правила, я решила избегать оленьих троп и шла подлеском, по полусгнившим стволам, через колючую ежевику и чертополох. Пробиваться сквозь них мне помогала палка. Когда лес поредел, я остановилась под дикой яблоней. Это было мое второе после Зимнего Глаза любимое дерево в лесу: одинокое, печальное, согнувшееся под тяжестью несуразной шевелюры. Осенью его украшали малюсенькие яблочки – словно драгоценные камушки, выпадающие из прически. Когда они созревали, я никак не могла удержаться, чтобы не попробовать одно, но от кислого сока сводило нёбо и губы, так что приходилось долго отплевываться.
Острым продолговатым камнем, взятым с полки, я выкопала под яблоней небольшое углубление, размером примерно с кулак. Достала из кармана голову Филлис. Убрала ей волосы с лица и поцеловала в лоб. Положила голову в ямку и присыпала землей, сожалея, что у нее не закрываются глаза, как бывает у кукол. Я уже не играла с Филлис, но принести ее в жертву оказалось труднее всего, и я заплакала, отрывая ей голову в хютте. Я не могла смотреть на ее обезглавленное тело и засунула его под половицу, где хранились собранные в конце лета семена. Я закопала ямку и сверху положила два прутика, крест-накрест.
От погребенной головы я пошла по тропинке к реке, чтобы жертвенники составили треугольник. Бо́льшую часть пути я шла по оленьим следам, пока не дошла до поляны; я быстро ее пересекла, но не бегом, а скорее ползком – на случай, если отец был в хижине. Летняя река настораживала меня; она была мельче и текла медленнее, чем ее зимняя родственница, но все-таки я не могла смотреть на это непрерывное движение и не могла избавиться от ощущения, что вода только притворяется спокойной, как будто ей особенно некуда торопиться, да и вообще нечего делать. А на глубине она жила и дышала – злобная и коварная.
В кармане у меня лежал лист от Зимнего Глаза и еще один, сорванный с яблони. Держа их по одному в каждой руке, я неуверенно подошла по гальке к тому месту, откуда обычно рыбачил отец. Я склонилась над рекой, положила оба листа на воду и отпустила. Течение понесло их, как когда-то меня.
– Передайте мою любовь Уте, – сказала я им вслед, хотя прекрасно знала, что она мертва и они никогда не найдут ее.
Река завертела их в танце, пока у них, должно быть, не закружилась голова и они не потеряли всякое соображение. Я бежала за ними по берегу и повторяла: «Передайте мою любовь Уте». Внезапно их закружил водоворот, и они исчезли из вида, словно чья-то рука затянула их в водяную могилу. Я попятилась прочь в страхе, что те же пальцы схватят меня за ноги.
Пробираясь назад через траву, я увидела что-то под кустами – торчащий из грязи носок туфли или ботинка. Я вскрикнула, подумав, что все желания, мечты и жертвоприношения были зря. Река уже забрала Рубена, поглотила его целиком и оставила его кости гнить в земле, прежде чем у меня появилась возможность с ним встретиться. Камнем, который все еще лежал у меня в кармане, я начала подкапывать песок вокруг этого предмета и тянуть его обеими руками. Я представила себе носок Рубена внутри этого ботинка, его ногу и все тело, коричневое и дубленое, сохранившееся благодаря свойствам грязи, как человек из Толлунда, про которого нам рассказывали в школе. Я снова потянула за скользкий носок, грязь чавкнула, ослабив хватку, и я упала навзничь. Ботинок был пустым, и это был мой ботинок – тот, что я потеряла, когда впервые переходила реку. Я сидела, бережно держа его в руках, уверенная, что теперь начнется что-то невообразимое, волшебное. Я стерла грязь с задника и снова увидела прыгающую кошку.
Я прижала вновь обретенный ботинок к груди и двинулась вниз по реке, решив уйти как можно дальше, пока меня не остановит гора. Я шла, с головой погрузившись в мечты о новых зеленых шнурках, как вдруг увидела мужчину.