нечто само собой разумеющееся. Чем больше инакомыслящих уничтожали эти комитеты, тем увереннее в собственной правоте они становились. И эта их убежденность в обладании конечной истиной позволяла им уничтожать несогласных. Не замечали, что якобинцев уже все французы возненавидели: собственники – из-за принудительных пожертвований и поборов, торговцы – из-за законов о максимальных ценах, крестьяне – из-за гонений на священников и экспроприации урожаев. Даже санкюлоты и те возмущались ограничением своей заработной платы и нескончаемыми насильственными мобилизациями.
Введенный Робеспьером в начале мая культ Верховного Существа только лишний раз подтвердил безумие всего происходящего. Верховное Существо, казалось, питалось человеческими жертвами: каждый день гильотинировали такое множество несчастных, что, несмотря на горы песка и соломы, почва на площади Революции больше не могла впитывать кровь, и жители округи стали жаловаться на непереносимую вонь. Земля отказывалась носить это жуткое сооружение. Пришлось передвигать гильотину с места на место. Казнили по любому доносу, без следствия и без защиты, исходя исключительно из внутреннего чувства присяжных, которое неизменно советовало судьям казнить обвиняемых, дабы не оказаться на их месте.
Давид суетился:
– Максимилиан, ты спас нацию от растлевающего ее атеизма!
Но Робеспьера было уже не насытить угодливыми восхвалениями. Недовольно сверкнул стеклами очков, кашлянул в платочек.
– Потому что я и есть народ. Мне сказали, ты возмущался, что я передал новые декреты о правосудии прямо Конвенту, минуя Комитет общественной безопасности. Ты не доверяешь Комитету общественного спасения и Конвенту?
Похоже, сам триумвир теперь не доверял даже собственным соратникам. Ему всюду виделись враги, в своих речах он беспрестанно обличал «контрреволюционеров, сброд честолюбцев, интриганов, болтунов, шарлатанов, иностранных агентов, атеистов». Но удивительное дело: уничтожали порочных, а все меньше оставалось безупречных. Робеспьер не замечал, что его отвлеченные, заимствованные у философов идеи никто не разделял. Проконсулы грабили провинцию, члены комитетов и депутаты Конвента сводили личные счеты или, наоборот, пытались спасти заслуживающих казни. Добродетельными оставались только сморчок Робеспьер, безжалостный Сен-Жюст, Кутон с его парализованными ногами и мертвой душой и мадам Гильотина.
Давид смутился, вытер в растерянности лоб:
– Ничего подобного, Максимилиан, я ни в чем не упрекал тебя. Это говорят только те, кто завидует нашей дружбе.
Упоминание дружбы не смягчило Неподкупного:
– Необходимо в кратчайшие сроки уничтожить всех врагов народа. – Снова кашлянул в платочек и посмотрел внутрь платка: неужто его время истекает? Раздраженно сдернул с себя тогу – Я останусь в голубом фраке. И возьму сноп колосьев.
– В голубом фраке, со снопом – это будет прекрасно! Это то, что я искал! – восхищенно подхватил Жак-Луи.
Габриэль громко спросила:
– А что вы доверите мне, гражданин Давид?
– Ты будешь Церерой.
– Кем?
– Богиней плодородия. Будешь сидеть на колеснице с достижениями республики. Подожди.
Давид бросился провожать Максимилиана. Тот мелкими шажками покидал мастерскую, но у картины «Клятва в зале для игры в мяч» задержался. О ней уже давно легенды и шутки ходили. Картина должна была увековечить всех депутатов, положивших начало революции, но из-за того, что участники героических событий один за другим оказывались предателями родины и врагами народа, мэтр уже пятый год переписывал историческое полотно.
Робеспьер вскинул дохлый, ничего не выражающий взгляд вверх, ткнул пальцем в затертые лица, недовольно проговорил:
– Жирондистов там не было.
И, не замечая подобострастно семенящего за ним, ломающего руки художника, пошел по коридору, похожий на одинокого и нелюбимого неказистого мальчика.
Давид вскоре вернулся, жесты снова стали неторопливы, круглое пузо натягивало горчичный щегольской сюртук. Щелкнул пальцами:
– Гражданка Бланшар, пройдем в мой кабинет, я объясню тебе твою задачу. – Нетерпеливо поторопил медлившую девушку: – Тебе придется примерить твое одеяние.
Габриэль оглянулась на подмастерьев, драпировавших статую Свободы, сказала громко:
– На меня произвели огромное впечатление слова патриота Робеспьера о том, что республика требует уничтожать всех порочных граждан. Чтобы быть достойной возглавлять шествие, я обязана исполнить клятву патриота изобличать предателей. Позвольте, гражданин Давид, доложить Комитету безопасности о враге народа. Пусть он не избежит справедливого возмездия.
Габриэль нарочно повысила голос, чтобы вся студия слышала донос. Отмахнуться от ее слов теперь невозможно. Особенно когда тобой недоволен Робеспьер и твоему Комитету общественной безопасности больше не сообщают о планируемых декретах.
– Доложи мне все, что ты знаешь об изменниках Отчизны, – важно кивнул Давид.
КАКОЙ СВЕЖИЙ ВЕТЕР НА улице! Какое яркое солнце! Все унизительные страхи, обиды и ненависть перебродили в отчаянность – крепкую, как коньяк, игристую, как шампанское, и живительную, как бульон. Габриэль купила фиалки у уличной торговки, приколола к корсажу. Шла вдоль Сены в кружевной тени старых высоких каштанов и никому не уступала дорогу.
Робеспьеру, оказывается, мешал Комитет общественной безопасности. Что ж, настала очередь Давида беспокоиться за себя. Похоже, недолго ей обреченно бродить по мертвенным коридорам сумрачного Лувра и трепетать канарейкой перед этим толстым, беспощадным котом. Но он еще успеет послужить ее целям.
Габриэль де Бланшар никому больше не позволит себя запугивать, унижать, преследовать и выгонять из собственного дома.
XXIV
ВАСИЛИЙ ЕВСЕЕВИЧ ДЕРЖАЛ в руках пустую корзину и тоскливо оглядывал кухонные полки:
– Совершенно нечем людей угостить.
Сегодня вечером по всему Парижу устраивались общие ужины, символизирующие братство и равенство французских патриотов. На улицах накрывали длинные столы, и каждый житель квартала был обязан принести с собой угощение, чтобы по-братски разделить его с соседями.
– Василь Евсеич, окорок возьмите! – крикнул Александр из гостиной.
Дядюшка поморщился:
– Так что, все притащат картофельную похлебку, а я байонский жамбон? Нехорошо получится.
– Почему нехорошо? Все только обрадуются.
– Ты, дружок, совсем без понятия, – досадливо отмахнулся Василий Евсеевич, развязывая какой-то мешочек и с сомнением разглядывая его содержимое. – Как мы объясним, откуда у нас такие разносолы?
Александр вошел в кухню:
– Ну тогда пирог с олениной. Он вкусный и сытный, и никто не догадается, что там внутри.
Дядя осмотрелся в поисках лучшего решения. Обрадовался:
– Возьмем жареную селедку! – Заметил вытянувшееся лицо Александра, вздохнул: – Так и быть, три селедки. Посыплем рубленым лучком, зальем этим ихним кислющим пикетом, ничего больше и не надо!
– Надо, дядя, надо. Что ж мы, будем людей угощать едой бедняков?
– Что ж в этом плохого? Бедняки к ней привыкли, если бы она им не нравилась, они бы ее не ели. Кто настаивал на максимуме цен: я или санкюлоты? Вот и принесем то, что можно купить по этим ценам.
– Нет, мне стыдно. Люди несут самое вкусное, а мы…
Василий Евсеевич махнул рукой:
– Ладно, была не была! Пропадать так пропадать. Пусть Жанетка еще и чечевичной похлебки наварит.
– С говядиной.
– Ни в коем разе! – растопырил руки дядюшка, показывая, что против говядины