— Ты меня не поняла. — Толя оторвался от созерцания золотистых шнуров и посмотрел на мать. — Я освободился не от штампа и по большому счету даже не от жены, я освободился от самого себя.
— Вот как? — старая леди удивленно вскинула брови и, склонив голову немного набок, выразительно посмотрела на сына.
За окном нерешительно улыбалось солнышко; редкие серые клочья испачканной ваты облаков сползали куда-то за край, открывая иссиня-чистый лист глубокого весеннего неба. Оголенные коньки крыш пятиэтажек темнели мокрыми отточенными лезвиями гнутого шифера, неохотно расстававшегося с пропитавшейся пылью линялой снеговой накидкой. Падая на утрамбованную, чуть подтаявшую корку грязного наста, лучи света ломались и исчезали в тонких талых струйках мутной воды, а просевшие тяжелые сугробы неприветливо щерили гнилые зубцы острых ледяных зацепов.
В приоткрытую форточку было слышно, как, надрываясь до хрипоты, орали на соседней березе вороны и как, удаляясь, затихали звуки протекторов автомобилей, с шумом рассекавших мокрые покрытия мостовых.
— В том, что моя жизнь полетела кувырком, виноват только я сам, — глядя в окно, уверенно сказал Анатолий, — винить больше некого. Наверное, я не сумел вовремя понять, в чем мое счастье, а теперь, когда понял, стало слишком поздно что-то исправлять.
— От ошибок не застрахован никто, — задумчиво протянула Ева Юрьевна. Тяжело поднявшись с дивана, она подошла к окну, отодвинула прозрачную тюлевую занавеску, и в комнату хлынул промозглый мартовский воздух. — Ошибиться может кто угодно, — повторила она, — а вот сознаться в том, что ты оступился, способен не каждый, я уж не говорю о том, чтобы исправить случившееся.
По стеклам старинного серванта прыгали солнечные зайчики, и оттого казалось, что саксонские фарфоровые собачки, стоявшие в ряд на тяжелой полированной полке, ехидно ухмыляются. Почти прижав к стеклам свои приплюснутые носы, они с интересом прислушивались к беседе и, неодобрительно морщась от яркого света, прищуривали узкие щелочки кукольных глазок. Резкий упругий луч, рассекший комнату по диагонали театральным прожектором, вырвал золотистый сияющий конус, внутри которого, хаотично наталкиваясь друг на друга, прыгали мечущиеся во все стороны бестолковые пылинки.
— К сожалению, не каждую ошибку можно исправить, — с болью сказал Толя, — даже если от этого зависит вся твоя дальнейшая жизнь. Наверное, говорить на эту тему больше не имеет никакого смысла. Что бы я ни сделал и как бы теперь ни поступил, изменить ничего не удастся. — Голос Анатолия был чужим и подавленным, и по тому, как он прятал глаза, стараясь не встретиться с матерью взглядом, Ева Юрьевна поняла, что сын чего-то недоговаривает.
— Ты… видел ее? — внимательно наблюдая за сыном, Ева Юрьевна заметила, как по лицу Анатолия пробежала едва уловимая тень.
— Кого? — наивный взгляд Толи не смог обмануть бдительности старой леди.
— Давай не станем осложнять друг другу жизнь.
В ее надтреснутом голосе зазвучала усталость, и, устыдившись своего малодушия, Анатолий посмотрел на мать, улыбнулся одними глазами, и лицо его озарилось внутренним светом, теплым, добрым и необыкновенно ласковым.
— Я люблю ее больше всего на свете, — вкрадчиво произнес он.
При этих словах уголки губ старой леди слегка дрогнули, и где-то на самом дне выцветших глаз заплескалась боль. То, что приросло насмерть, пригорело, по живому резать было непросто, но другого выхода не было. Выпрямив и без того ровную спину, она сделала над собой усилие и, загасив в глазах огонек обиды, негромко произнесла:
— Это должно было случиться, в одном сердце двум женщинам места не хватит. — Увидев, как передернулось лицо сына, она торопливо набрала в грудь воздуха и, пока он не успел возразить, продолжала: — Я не смогу тебя делить ни с кем, никогда этого не делала и не намерена начинать сейчас. Наверное, просто наступило такое время, которого я боялась всю свою жизнь и ждала одновременно: ты вырос и больше во мне не нуждаешься. Если твое сердце узнало, что такое любовь, значит, пора отпустить тебя.
Слова давались Еве Юрьевне тяжело. Нервно разломав сигарету, не выкуренную даже на треть, о край пепельницы, она автоматически взяла следующую, но, покрутив ее в пальцах, отложила в сторону.
— Сорок восемь — не край, ты еще не стар, и у тебя впереди есть то, чего у меня нет и, к сожалению, уже не будет никогда, — времени. Заглянуть за край раньше времени не дано ни одному грешному существу, потому что возврата с края нет, как нет смерти для того, кому Бог дал познать, что такое любовь.
— Я не боюсь края, мама, так устроен мир, и не в моих силах перекроить его. Я люблю, и мне достаточно того, что рядом со мной есть человек, значащий для меня больше, чем собственная жизнь. Даже если она никогда не сможет простить меня, мне будет достаточно знать, что я дышу с ней одним воздухом, смотрю на одно небо, живу с ней в одном городе и хожу по тем же самым улицам, что и она. Мне больно, мне так больно, мамочка, но в мире нет ничего, ради чего я отказался бы от этой боли.
Слова Анатолия наполняли душу Евы Юрьевны восторгом и острой щемящей болью невозвратимой утраты. Все, к чему она стремилась столько лет, было перечеркнуто, и под ее жизнью подведена уверенная черта. Осознав глубину потери, она поняла, что проиграла окончательно и бесповоротно, и ее старческие пергаментные губы растянулись в горькой улыбке.
* * *
— Нет, Вовчик, поскольку деньги тебе отдавать придется по-любому, без бабушки нам никак не обойтись, даже не заикайся, — рыжие брови Федора почти сошлись на переносице. Озабоченно барабаня карандашом по исчерченному схемами листу бумаги, он искоса взглянул на понурившегося Володю. — Я что-то никак не возьму в толк, почему ты так активно восстал против моей изумительно гениальной идеи, может, просветишь?
Громко выпустив воздух, Володя жалобно вздохнул, и по его нерешительному движению плечами Федор вывел, что в душе друга идет борьба между желанием поделиться очень важным и, судя по всему, не очень приятным воспоминанием и намерением оставить все как есть.
— Что ты вздыхаешь, будто кошелек потерял? — Федор отложил карандаш и взглянул на друга более требовательно. — Знаешь, ты довздыхаешься: я плюну на все, развернусь и уйду, мне что, одному это все нужно? Давай, не тяни резину, выкладывай, почему при имени Евы Юрьевны ты впадаешь в состояние столбняка.
— Обидно ощущать себя дураком, — нахохлился Володя, отводя глаза в сторону.
— Не говори глупостей, на твоем месте мог оказаться другой, у всякого бывают проколы, так что же, каждого в дураки записывать? — стараясь подбодрить Нестерова, доброжелательно спросил Шумилин.
— Каждого не надо, а меня стоит записать в этот список дважды, — решительно отвергая помощь друга, неожиданно выдал Володя.
— На основании чего такая гипертрофированная самокритика и неземная любовь к собственной персоне? — удивленно произнес Федор.
— Не хотел я говорить, но ты же, как пиявка, все равно не отцепишься, пока всю кровь не выпьешь. Три месяца назад, под Новый год, со мной произошла почти такая же история, из которой, если бы не бабушка, я бы лапы так и не вытащил, — сморщившись, неохотно проговорил Володя.