Я уже говорил, что Арнольд был очень симпатичным человеком. Даже его странности казались милыми. Именно из-за них все относились к нему с такой теплотой: люди смеялись над его причудами, и поэтому не чувствовали гнета таланта. Еще больше его любили за нелепые поступки, которые позволяли окружающим испытывать приятное чувство превосходства. Арнольд никогда не был джентльменом в техническом смысле этого слова, но он никогда не был вульгарным, как нельзя назвать вульгарным поток машин, поднимающихся вверх по Ладгейт-хилл. В нем не было зависти. Лишь смелость и благородство. Он всегда откровенно говорил, что думает, и на него почти никогда не обижались, но если ему, с его чуткостью, казалось, что ранил чьи-либо чувства, он делал все разумное, чтобы залечить рану. Впрочем, только разумное. Если человек, считавший себя оскорбленным, продолжал дуться, Арнольд, пожав плечами, выбрасывал его из головы как «упрямого осла». Он до самого конца сохранял очаровательную наивность. У него было убеждение, что он прекрасно разбирается в двух вещах — деньгах и женщинах. Его друзья, все как один, считали, что он заблуждается. Из-за этого Арнольд периодически попадал в неловкие ситуации. С его здравым смыслом, а у него было больше здравого смысла, чем у большинства из нас, Арнольд совершил ошибку, свойственную многим писателям: он устроил свою жизнь по схеме романа, который мог бы сам написать. В вымышленном мире умелый автор тянет за ниточки, заставляя героев вести себя, как ему вздумается. В жизни управлять людьми гораздо сложнее.
Меня удивил покровительственный тон большинства некрологов, напечатанных после смерти Арнольда. Всех веселила его одержимость шиком и роскошью, его любовь к поездам-люкс и первоклассным отелям. Он так и не привык к миру богатства. Однажды он сказал мне: «Если вы знали настоящую бедность, в глубине души вы останетесь бедняком до конца своих дней. Я часто шел пешком, — добавил он, — при том, что вполне мог себе позволить поездку на такси, и все потому, что не мог впустую потратить шиллинг». Он восхищался расточительностью и осуждал ее одновременно.
Критика, которой Арнольд в свои последние годы уделял много внимания, также выступила с недружественными комментариями. Он любил свою работу в «Ивнинг стандарт». Ему нравилось, что она придает ему влияния и что читатели живо интересуются его статьями. Мгновенный отклик радовал его, как актера — аплодисменты после эффектной сцены. Она давала ему иллюзию, особенно приятную для писателя, что профессия неизбежно несет с собой чувство отчужденности, что он находится в гуще событий. Арнольд всегда говорил то, что думал, без страха и предвзятости. Он не терпел манерности, вычурности и высокопарности. И если ему не особенно нравились авторы, которых больше хвалят, чем читают, то еще неизвестно, на чьей стороне правда. Его больше интересовала жизнь, чем искусство. В критике он был любителем. Профессиональные критики сторонятся жизни, им удобнее иметь с ней дело, когда пот высох, а резкий запах людского рода перестал раздражать их ноздри, иначе бы они не прятались от тягот и суеты в мире книг. Им, возможно, даже нравится реализм Дефо или бьющая через край жизненная энергия Бальзака, но когда дело доходит до современников, они предпочитают книги, в которых намеренно литературный подход сглаживает шершавую правду жизни.
Именно поэтому, как мне кажется, посмертные похвалы, которые полагались Арнольду за «Старых женщин», оказались сдержаннее, чем можно было ожидать. Некоторые критики говорили, что Арнольд все-таки обладал чувством прекрасного, и в доказательство цитировали отрывки, призванные продемонстрировать его поэтическое дарование и благоговение перед тайнами бытия. Я не вижу смысла приписывать ему достоинства, которые бы им хотелось в нем видеть, и в то же время игнорировать его сильные стороны. Он не был ни мистиком, ни поэтом. Его интересовали только материальные вещи и подробности жизни простых людей, и он, как всякий писатель, описывал жизнь в соответствии со своим темпераментом.
Арнольд очень сильно заикался, иногда было больно смотреть, как он мучительно пытается произнести фразу. Его это очень угнетало. Немногие понимали, как тяжело ему дается беседа. То, что для большинства людей просто, как дыхание, требовало от него невероятных усилий. Мало кто знал, какие насмешки вызывал этот его недостаток, и каким унижениям он из-за него подвергался, как обидно ему было придумать забавную реплику и не решиться произнести ее вслух, боясь, что заикание все испортит. Это очень мешало ему нормально общаться с людьми. Возможно, если бы заикание не заставляло его заниматься самоанализом, Арнольд бы никогда не стал писателем. Но то, что, несмотря на все трудности, он сохранил душевное равновесие и судил о жизни людей с позиции нормального человека, говорит о незаурядной силе характера.
«Повесть о старых женщинах» — безусловно лучшая из его книг. И поскольку она была написана усилием воли, Арнольд считал, что может повторить успех. Он пытался это сделать в «Семье Клейхенгер» и, думаю, потерпел неудачу лишь потому, что не хватило материала. После того как он израсходовал весь свой запас на «Повесть о старых женщинах», ему было нечем заполнить грандиозную структуру, которую он замыслил. Писатель может извлечь из одного пласта лишь определенное количество руды, и, хотя сам пласт чудесным образом остается столь же жирным и богатым, как и раньше, теперь работать с ним могут только другие. Арнольд попробовал снова в «Лорде Рейнго» и, в последний раз, в «Роскошном дворце». Тут, мне кажется, больше виновата тема. Поскольку он серьезно интересовался подобными вещами, ему казалось, что и других они волнуют не меньше. Он собирал свои данные систематически, но они ложились буквами в тетрадь, а не накапливались неосознанно (как это было с «Повестью») в его душе, его памяти, его сердце. Мне кажется символичным, что Арнольд потратил последние усилия и волю на описание отеля. В этом мире он всегда чувствовал себя немного не в своей тарелке. Для него наш мир был роскошным отелем с мраморными ваннами и прекрасной кухней, в котором он ощущал себя лишь временным постояльцем. Ему было приятно и интересно находиться здесь, среди людей, но он немного опасался сделать что-то не то и всегда испытывал определенную скованность. Как его маленькая квартирка на улице Кале скорее походила на декорацию спектакля, так и в жизни он старательно и талантливо играл роль, но до конца ею так и не проникся.
Я помню, как однажды, стуча сжатым кулаком по колену, чтобы придать еще большую силу словам, слетающим с кривящихся губ, он произнес: «Я хороший человек». И это правда.
VI
Я уже упоминал в этом эссе, что Генри Джеймсу меня представила Элизабет Рассел. Мы с ней были знакомы несколько лет, но после того, как она построила себе дом недалеко от Мужена, всего в часе езды от моего, я узнал ее получше. Известность ей принесли три книги, первая из которых — «Елизавета и ее немецкий сад» — была написана ею еще в бытность графиней фон Арним. Это легкий, забавный и при этом совсем не глупый роман. Подобный стиль англичанам обычно не удается. Английские писатели, как мне кажется, подозрительно относятся к легко читающимся книгам. Им нравится фарс, но высокая комедия оставляет их в легком недоумении. Да, действительно, Элизабет легко относилась к вещам, к которым мы привыкли подходить серьезно. Она была невысокой, полноватой женщиной, не красавицей, но с приятным, открытым лицом, совершенно не соответствовавшим ее характеру. В одном из своих афоризмов Пирсалл Смит заметил: «Самое изысканное сочетание на свете — нежное, чуткое сердце и злой, колкий язык». Я не знаю, обладала ли Элизабет нежным, чутким сердцем (если это касалось людей, а не собак), но язычок у нее был колкий, и поэтому мне всегда нравилось с ней беседовать. Она относилась к ближним с непоколебимым здравым смыслом, граничившим с цинизмом. Характерный штрих — на стене ее кабинета висела цитата: «Мир и блаженство, когда любимые далеко».[19]У нее был тихий голос и невинные манеры, что усиливало эффект от ужасных вещей, которые она говорила. Она могла быть исключительно злой. Помню, однажды я пригласил леди Рассел на обед, когда у меня гостил ее старый друг — Г. Дж. Незадолго до этого он опубликовал автобиографию и в разговоре упомянул, что недавно снова побывал в том доме, куда приезжал из школы на каникулы. Его мать служила там горничной, а значительно позже снова вернулась туда уже в качестве экономки. Г. Дж. проводил в этом доме довольно много времени, и вполне естественно, что он жил, как принято говорить, «под лестницей», то есть в подвале со слугами.