нравственности фигурировала прежде всего как проблема этичного поведения в рамках научной деятельности. Ученому, как и любому смертному, надлежит почитать старших, но давать дорогу младшим, а также соблюдать прочие зафиксированные еще в древности моральные заповеди. Круг этих проблем достаточно широк, они не только не потеряли сегодня своего значения, но в условиях подъема науки приобрели еще большую актуальность.
К этим «традиционным» вопросам этики ученого XX век добавил и некоторые новые. Выяснилось, что светоч знаний может не только освещать дорогу, но и ослеплять идущего по ней, а следовательно, сбивать с пути. Именно об этом предупреждали два писателя, крайне чутких к социально значимым проблемам — А. Платонов и Б. Брехт.
В 1926 году появился рассказ Платонова «Лунная бомба». Герой рассказа, гениальный инженер Крейцкопф — нравственное ничтожество, в этом причина его краха: на пути к Луне он сходит с ума. Перу Платонова принадлежит и повесть «Эфирный тракт» (1927)[93], где перед читателем проходят четыре великих исследователя, и все они морально неполноценные, несчастные люди. Автор опасается, что в самой безудержной жажде знания скрывается опасное наваждение. «Наука стала жизненной страстью, такой же неизбежной, как пол». Как половой инстинкт, так и жажду знаний человек может употребить либо во зло, либо в добро. Устами своего положительного героя, помощника агронома Петропавлушкина, Платонов осуждает «злую науку» и провозглашает здравицу «науке сердечной». Между Петропавлушкиным и ученым Матиссеном происходит примечательный диалог:
«— Если ученье со смыслом да с добросердечностью сложить, то, я полагаю, и в пустыне цветы засияют, а злая наука и живые нивы песком закидает!
— Нет, Петропавлушкин, чем больше наука, тем больше ее надо испытывать. А чтобы мою науку проверить, нужно целый мир замучить… Так что же меня заставит не делать этого? Я ведь мир могу запугать, а потом овладею им и воссяду всемирным императором. А не то всех перекрушу и пущу газом!
— А совесть, Исаак Григорьевич, а общественный инстинкт?»
К механизму гражданской совести, к общественному долгу ученого апеллирует и Брехт в пьесе «Жизнь Галилея», которая стала событием не только художественного, но и научного мира. Подробный разбор ее поместил теоретический орган западногерманских физиков «Физикалише блеттер» — случай небывалый в истории естественнонаучной прессы. Литератор Э. Шумахер (ГДР) опубликовал книгу «Драма и история», толстый фолиант объемом в пятьсот страниц крупного формата, где содержание пьесы анализируется на фоне развития новейшей физики — факт необычный для театральной критики.
Пьесе Брехта могут быть предъявлены серьезные претензии по части исторических неточностей и анахронизмов, но дело в том, что писатель не собирался скрупулезно воспроизводить биографию великого ученого, он создавал не историческую, а социально-философскую драму. В ситуации Галилея Брехт увидел ряд острых коллизий, типичных для современности. Отсюда, кстати, стремление писателя вывести содержание пьесы за пределы XVII века, приблизить к нашим дням. Брехт, в частности, опасался, что его пьеса будет воспринята как обвинение католической церкви. «В данной пьесе, — писал он, — церковь даже там, где она выступает против свободы науки, действует просто как верховная власть… В пьесе показана временная победа власти, а не духовенства… В наши дни было бы рискованно ставить на борьбу Галилея за свободу науки печать борьбы против религии. Это самым нежелательным образом отвлекло бы внимание от нынешней, отнюдь не церковной, реакционной власти»[94]. Брехт имел в виду фашизм.
Ю. Любимов в своей постановке «Жизни Галилея» вполне в духе Брехта перекидывает прочный мост из эпохи Галилея в наши дни. Даже во внешних деталях: во время действия на сцене то и дело появляются аксессуары современного быта, маячат фигуры в черных одеяниях с портфелями, скорее смахивающие на кафкианских чиновников, чем на средневековых монахов, а основная декорация, которая поражает своей необычностью и чем-то напоминает гигантскую перфокарту, при ближайшем рассмотрении оказывается сконструированной из упаковок для яиц, как бы подобранных где-то по соседству.
Итак, в основе пьесы «Жизнь Галилея» лежит конфликт передового ученого и реакционной власти. Ученый стремится к истине, власть — к укреплению своего могущества. Путь к истине лежит через сомнение; добывая знания, наука делает всех людей сомневающимися, разрушает иллюзии. Опора реакционной власти — сила привычки, вера в разумность установленного порядка. Поэтому столкновение науки и сил реакции неизбежно.
Оно начинается в пределах самой науки. Испокон веку ее представители делятся на две категории: ученые-творцы, разрушители старых систем, и ученые-«эрудиты», вобравшие в себя школьную премудрость, подчас просто оболтусы, бдительно стоящие на страже устоев и авторитетов. В спектакле есть неподражаемая сцена диспута, в ходе которого Галилей предлагает взглянуть в телескоп, чтобы убедиться в существовании спутников Юпитера, а его оппоненты решительно отказываются это сделать, так как наблюдения астронома противоречат учению Аристотеля — классика науки. Если факты расходятся с догмой, тем хуже для фактов. Этого быть не может, так как не может быть никогда, ибо Аристотель учит тому, что… Подобная структура доказательства и по сей день бытует в иных науках.
Конфликт осложняется тем, что за громкими фразами о высоких материях обнаруживаются весьма низменные материальные интересы. В Галилее видят не просто вольнодумца, но ренегата, который мог бы пользоваться всеми привилегиями правящей касты, а вместо этого посягает на ее благополучие. «Вы гадите в собственное гнездо», — в исступлении кричит ученому старый кардинал.
Но суть дела все же в ином. Суть в том, что власть не может держаться на одном невежестве. Знание — сила, и власть имущие стремятся заполучить ее в свои руки. «Вы нам нужны больше, чем мы вам», — говорит Галилею кардинал Барберини, будущий папа Урбан VIII, который принудит Галилея к отречению, но сохранит составленные им звездные карты, столь необходимые для мореплавания. Реакционной правящей верхушке приходится лавировать между Сциллой свободомыслия и Харибдой отсталости. Отстающих ведь, как известно, бьют. Науки можно было бы вовсе запретить, рассуждал щедринский герой, если бы не возникла опасность нанести отечеству ущерб в военном деле. Вот почему даже самая реакционная, самая тупоголовая власть, страшась науки, все же печется о ее развитии. И это волнует Брехта.
Брехт озабочен главным образом тем, что разрушительные достижения современной науки попадают в распоряжение правящих авантюристов. Он приступил к работе над пьесой «Жизнь Галилея» вскоре после прихода к власти гитлеровцев и закончил ее к тому времени, когда немецкие физики произвели расщепление атома урана. Брехт вернулся к пьесе и переделал ее после Хиросимы, а затем еще раз вернулся к ней — после «второго грехопадения» физиков, создания водородной бомбы. К современным естествоиспытателям обращен заключительный монолог Галилея. Артист произносит его, обращаясь не к собеседнику, а в зрительный зал; сцена пуста и погружена