в таком случае, писали вы предсмертное письмо? – парировал Урбанский.
Несколько секунд Редль смотрел на него с ужасом, потом глаза его потухли. Он опустил голову. Лицо его сделалось серым, это было уже лицо не живого человека, но мертвеца…
* * *
Петербургский дом Нестора Васильевича Загорского гудел, как улей. Прислуга беспорядочно носилась туда и сюда, один только старый дворецкий Артур Иванович Киршнер сохранял полное спокойствие.
Действительный статский советник вместе со своим верным Ганцзалином вернулся домой в семь утра, но, разумеется, не это было причиной всеобщего волнения – бывало, что они возвращались и раньше. Штука была в том, что вернулись они после многомесячного отсутствия, и теперь следовало ждать перемены ленивого распорядка, который установился в доме за последнее время.
И лишь Киршнер не бегал и не волновался. Он отлично понимал, что возвращение хозяина означает возврат к прежнему течению жизни, которое сам Артур Иванович считал единственно правильным.
И в самом деле, погудев и побегав, всё очень быстро успокоилось как бы само собой. Приняв ванну, действительный статский советник уселся завтракать в компании помощника.
По давней привычке во время завтрака он просматривал газеты. Это его обыкновение традиционно вызывало нарекания со стороны Ганцзалина, который считал, что чтение газет во время еды ведет к несварению, а в отдаленной перспективе – к катару желудка.
Нестор Васильевич в таких случаях иногда говорил, что отдаленная перспектива слишком далека, чтобы ей руководствоваться, иногда предпочитал промолчать, а иногда даже соглашался с помощником, однако привычек своих не менял. Вот и сейчас, отпивая из чашки горячий кофе, он быстро пробегал глазами газетные полосы, но вдруг замер и слегка нахмурился. Ганцзалин, отлично знавший хозяина, сделал стойку. Судя по всему, новости были неординарные. Он понял, что даже спрашивать Загорского ни о чем не нужно, тот через минуту расскажет все сам.
Так оно и вышло. Нестор Васильевич не стал пересказывать газетную заметку, а просто зачитал ее.
– «Наши иностранные корреспонденты сообщают, что в газете „Берлинер Цайтунг ам Миттаг“ 27 мая 1913 года вышла статья под названием „Начальник штаба – шпион?“» – начал он, но тут Ганцзалин его перебил.
– Я догадываюсь, о ком это…
– Не сомневаюсь в твоей сообразительности, – сухо отвечал действительный статский советник, – однако дослушай сначала.
Помощник кивнул и сделал чрезвычайно внимательное выражение лица. Загорский продолжил чтение.
– «О самоубийстве начальника штаба полковника Редля, покончившего с собою в одном венском отеле, здесь циркулируют весьма странные слухи…»
– Какого штаба? – удивился Ганцзалин. – Он же контрразведчик, о каком штабе речь?
– О штабе восьмого Пражского армейского корпуса, которого он являлся начальником – холодно отвечал Загорский. – Ты и дальше намерен меня перебивать на полуслове или все-таки дослушаешь до конца?
– Дослушаю, – не моргнув глазом, – отвечал китаец.
Действительный статский советник опустил глаза в газету и продолжил чтение:
– «О самоубийстве начальника штаба полковника Редля, покончившего с собою в одном венском отеле, здесь циркулируют весьма странные слухи. Эти слухи ставят самоубийство в непосредственную связь с недавно раскрытым делом шпионажа. Полковник Редль родом из весьма малосостоятельной семьи, но жил чрезвычайно широко. Застрелился он, как утверждают, вечером накануне того дня, когда должен был явиться в военное министерство, куда его вызывали. Он был заподозрен военным министром в участи в шпионаже и был в связи с преступными организациями, которые могли его толкнуть на предательство…»
Загорский умолк и молчал, как показалось помощнику, нестерпимо долго. Потом он встал из-за стола, подошел к окну, и настежь распахнул фрамугу. В столовую ворвался свежий, по-летнему теплый ветер, птичье щебетанье, городской шум…
– Самоубийство, значит, – действительный статский советник произнес эту фразу негромко, словно говорил самому себе.
Ганцзалин встал из-за стола, тоже подошел к окну. Некоторое время оба стояли, бездумно глядя на улицу, где сновала праздная публика, и барышни в шляпках с разноцветными зонтами радовали взгляд, словно райские птицы, невесть откуда взявшиеся в обычном березовом лесу.
– Он больше ничего этого не увидит, – наконец сказал действительный статский советник, – никогда.
Снова помолчали. Спустя минуту Ганцзалин все-таки решился раскрыть рот.
– Вам жаль его? – спросил он.
Действительный статский советник чуть помедлил.
– Полковник Редль был человек самовлюбленный, циничный и жадный, – сказал он. – Однако при этом он был человек умный и очень одаренный. И, главное, он был человек… Конечно, мне жаль его. Но к вполне естественному чувству жалости примешивается и горечь, и чувство вины, потому что мы с тобой имеем к этой смерти самое прямое отношение. Если бы мы его тогда не завербовали, возможно, он был бы жив до сих пор.
Ганцзалин на это отвечал, что у всех своя судьба, и что если бы не они завербовали Редля, его бы наверняка завербовал кто-то другой – может даже, это были бы противники России.
– Был бы предатель, а вербовщик найдется, – заключил он свою речь.
Загорский только головой покачал:
– Ты безжалостен, Ганцзалин.
Помощник кивнул: да, он безжалостен. Ему не жаль предателя, не жаль плохого и развращенного человека. И ведь его даже не убили, он сам покончил жизнь самоубийством.
– А можешь ли ты представить, какова была степень его отчаяния и одиночества, раз публичному суду он предпочел самоубийство? – спросил действительный статский советник. – Сейчас нет войны, и самое большее, чем он рисковал, это тюремный срок. Но он предпочел исчезнуть с лица земли, уйти навсегда.
Однако Ганцзалин был неумолим. Загорский вздохнул.
– Я не люблю читать проповедей, – сказал он, – но в этот раз придется.
Он закрыл фрамугу, отошел от окна и, не глядя на китайца, уселся за стол. Отпил кофе, поморщился, отставил кружку: кофе показался ему нестерпимо горьким.
– Итак, – сказал он, – закон доброты и сострадания, который проповедует в том числе и христианство, к сожалению, находит себе место далеко не в каждом сердце. Многие люди искренне не ощущают ни любви, ни сочувствия к ближнему своему – и это до некоторой степени естественно: в человеке еще слишком много от животного, от которого, вероятно, он когда-то произошел. Доктор Фрейд и вовсе полагает, что основными инстинктами человека являются стремление к продолжению рода, к убийству себе подобных и самоубийству. Предположим даже, что так оно и есть на самом деле. Предположим, что в сердце своем один человек не испытывает к другому ни любви, ни сострадания. Однако он по какой-то причине почитает за лучшее этого не говорить. Люди обычно не смеются на могиле погибшего и не радуются вслух чужой смерти. Почему? Потому что если они начнут себя так вести, человечество окажется разобщено. Никто никого не любит, никому не сочувствует и не имеет ни перед кем никаких обязательств. Представь на