слушала её миллиард раз на протяжении двух лет и ещё разок как раз сегодня утром, когда проворонила такси. Так вот, если я даю ей «отдохнуть» хотя бы недельку, когда включаю снова, всегда рыдаю сердцем в одном и том же месте.
– Интересно, – в его взгляде больше нет бури, в нём его обычное море «Спокойствия».
– Не знаю почему. И не собираюсь даже искать объяснение. Но вот, если говорить о звуках, то там их целая… целый… короче много.
– Дай послушать.
Я на раз-два нахожу любимый трек в плеере, протягиваю один наушник ему, второй оставляю себе. Включаю, и мы слушаем. Лео смотрит прямо перед собой, даже не на монитор, а куда-то пониже – в ткань кресла. Он сосредоточен, неподвижен, заинтересован – и мне это нравится. К моменту приближения моей критически-рыдательной точки его глаза уже закрыты, а в самый её разгар он сводит брови и дышит так глубоко, что моя картинка расплывается. Я тоже дышу глубоко, потому что никогда не плачу на людях, даже из-за этой песни.
А потом, в самом конце трека, когда мне, наконец, удаётся окончательно проморгаться, Лео уже вовсю смотрит на меня, и из его глаз льётся изумрудный Sprite. И мне вот точно так же сладко, вкусно, немного колюче и щипает за язык и горло… и не только, как если бы я целый день бегала или гоняла на своём велике на жаре, а потом нарыла бы среди крошек и фантиков в своём кармане доллар и купила бы в забегаловке возле дома бутылку. И плевать на всё, что мама втолковывала о вреде содовой, ведь это чувство – микс долгожданного удовлетворения жажды и баловство рецепторов на языке – высшее наслаждение. Всем кайфам кайф.
– Красиво, – говорит. – Действительно необычно. Красота, рождающая силу. Хочешь, послушать мою песню? – спрашивает, не открывая глаз.
– Хочу.
Harry Styles – Fine Line
Лео находит в своём телефоне нужный трек и запихивает в моё ухо наушник:
– Поднимайся, будем танцевать.
И я знаю, в этот момент у меня загораются не только глаза, но и воспламеняется вся поверхность тела. Надо ли говорить, что моё существо оказывается в проходе между рядами в один прыжок?
Лео деликатен – дозирует объятия осторожно – ни единого неуместного жеста. Это не мужчина – фармацевт.
– Ой! Я знаю эту песню! – восклицаю. – Это Гарри Стайлз! Трек из нового альбома!
– Да, – кивает, снова закрывая глаза. – Fine line3.
Его расслабленность, ласковые руки и полнейшее отсутствие сексуального подтекста в движениях имеют необычайно умиротворяющее воздействие. Завораживающее. Я тоже закрываю глаза и кладу голову ему на плечо, он в ответ прижимает к себе плотнее. И я понимаю, что это не столько танец, сколько объятия – он обнимает меня. Именно так обнимает, как мне всегда было нужно. Не как случайного попутчика, а как человека близкого. Как Париса обнимает сейчас своего Матиаса.
Мы танцуем, но это не танец, это колыбель. Меня качают на волнах благости, меня приветствуют в новом мире, как человека, который важен и дорог. И мне хочется обнять его всем своим сердцем, и тех, кто со мной, и тех, кто против меня.
Глава двадцать третья. Расскажи!
– Расскажи, – прошу его.
– Что именно?
– Просто расскажи.
– Свет ночника в её комнате. Он был красноватый и, что самое странное, умиротворяющий. Я могу с полной уверенностью сказать, что во взрослой жизни ничто так на меня не действовало, как тот ночник. Иногда я возвращался поздно и никогда не включал свет на лестнице или даже в холле – брёл в темноте, пока его не увижу… и всякий раз это был момент близкий к эйфории. Когда Бусинка была маленькой, жена приучила её засыпать с ней, потом никак не могла отучить… И я всегда знал, что найду их там вместе – в тёплом мягком свете красного фонарика в детской.
– Мы делали ангелов на снегу, но подниматься не торопились, потому что по ночному небу необычно быстро неслись серо-желтые облака, и мы смотрели на них, любовались. А ещё помню верхушки громадных кедров – ветер был совсем небольшой, и они лениво так, плавно раскачивались из стороны в сторону, но делали это синхронно. Да, именно эта слаженность и слетающий снег завораживали. Мама сказала: “Запомни этот момент. Сохрани в памяти его красоту и безмятежность, запомни, что тебе все ещё только шесть лет, но семь уже скоро. Запомни меня молодой, здоровой. Запомни этот день и вечер, когда мы вместе”. Потом она взяла меня за руку, и я помню, какой тёплой была ее ладонь и пальцы, а мои были холодными. Как всегда. А ещё старинные фонари у нашего дома – укрытые снегом и обвешанные сосульками, они никогда ещё не выглядели такими загадочными, как в тот вечер. Я думаю, она тогда уже знала, что больна.
Лео поднимается, достаёт сумку, вынимает из неё портмоне, открывает его, находит потайной карман и выуживает из него маленький, многократно сложенный, как конверт, кусочек оранжевой бумаги. Даёт мне.
– Что это?
– Посмотри.
Я долго верчу в руках полученную ценность. Именно ценность – всё в конвертике говорит об этом: и крошечный белый голубь из пластика, приклеенный к уголку, за которым скрывается главное – послание, и само это послание: «I love you mom. You are the best»
– Это письмо не для тебя, – замечаю.
– Это письмо тому, кто больше заслуживал, – подняв брови, он улыбается с таким теплом, что я понимаю: улыбка адресована не мне. – Это грустно, – говорю.
– … но не менее ценно.
– Это твоя дочь? – спрашиваю.
Лео молча кивает, и улыбка мгновенно слетает с его лица. Оно приобретает выражение некой болезненности, подавленности.
Я открываю было рот, чтобы задать рвущийся наружу вопрос “Расскажи, как это случилось?”, но Лео протягивает руку и аккуратно забирает свою “ценность”. То, с какой бережностью он упаковывает “письмо не себе” в крохотный пакетик и прячет в чёрном кожаном кармане своего портмоне, заставляет меня захлопнуть свой рот обратно. Он не будет говорить о дочери, это ясно. И я не хочу знать, как она умерла. Не хочу слышать о чистилище родительской боли и отчаяния, о потере веры и самих себя, о том, почему двое любящих перестали быть ими. И глядя на уже ставший привычным профиль Лео, я прекрасно понимаю, что он никогда не стал бы рассказывать. Я для него – случайный попутчик. Может быть, даже очень подходящий энергетически и духовно, способный обнаружить прочную связь и вызывать физическое