первым в ряду озаренномМолодых созидателей, тыУказал им в былом, осужденномДорогие навеки черты.В ослеплении поднятый молотТы любовной рукой удержал,И кумир Бельведерский, расколот,Не повергнут на свой пьедестал.Ты широко вскрываешь воротаВсем, в ком трепет надежд не погиб, —Чтоб они для великой работыС сонмом радостным слиться могли б.Чтоб над черными громами, в самойБуре мира – века охранитьИ вселенского нового храмаАдамантовый цоколь сложить!
Михаил Осоргин
Валерий Брюсов клуб писателей
Через месяц (1 декабря) исполнится шестьдесят лет со дня рождения поэта-символиста Валерия Яковлевича Брюсова. Любопытно, почтит ли кто-нибудь там или здесь его память. Недавно, перелистывая его напечатанный дневник, я вспомнил мимолетные с ним встречи в Москве, правда, – совершенно незначительные; живя за границей в период расцвета его литературной славы, я близко никогда его не знал и познакомился с ним только в 1917 году не как с поэтом, а как с… представителем цензурного ведомства.
Михаил Осоргин
В то время кооперативное объединение издавало газету «Власть народа», большую и богатую, в которую ушли писатели и публицисты «левее «Русских ведомостей». То ли было это во времена «керенские», то ли уже после октябрьского переворота (последнее вернее), но только нужно было обеспечить выход газеты на случай ее закрытия. Поэтому мы придумали еще два названия («Родина» и «Наша Родина») и решили их заявить, – тогда был «явочный порядок». Вела газету редакционная коллегия, и для каждого названия был намечен подписывающий газету редактор; «Родину» должен был подписывать я, что и кончилось для меня позже судебным процессом, в котором меня обвинял Крыленко; но это – между прочим, а говорить будем о Брюсове.
Почему-то Брюсов был цензором, не переставая быть поэтом. А впрочем, в истории русской литературы это не первый случай, в военное же время писателей-цензоров было много; знавал я таких еще в болгаро-турецкую войну (Семен Радев, Василев и др.). С заявлением о «новой» газете я отправился знакомиться со знаменитым символистом.
Принят был с исключительной любезностью и заметным смущением. О газете и говорить не пришлось («разумеется, разумеется»), а обоюдно выразили удивление, что до сих пор не встречались ни в России, ни за границей, перебрали общие знакомства, немножко потолковали о литературе. Я спросил Брюсова, почему он не показывается в литературных кружках, в частности, в нашем «Клубе писателей», и понял, что вопрос мой нетактичен: Брюсов очень стеснялся своего цензорства, дававшего ему кусок хлеба, а главное, того, что он не оставил своего поста и тогда, когда цензура перестала быть только военной и начала ощущаться осязательно и в прочих отношениях. Затем я забрал свою бумагу с соответствующей печатью и брюсовской подписью, и мы простились. Запомнилось его приятное лицо, хотя и с нечистой кожей, и его несомненная нравственная усталость. Он принимал меня в отличном и очень обширном кабинете, и в ведомстве своем был, вероятно, почтенен и уважаем.
И еще была вторая и последняя встреча, уже совсем иного сорта. Я не раз упоминал, что память у меня достаточно дырявая, особенно на имена и названия, – заранее прошу простить возможные ошибки. Как назывался имажинистский кабачок на Тверской улице между Страстной площадью и площадью Советов (Генерал-губернаторской)? Мне кажется, что-то вроде «Стойла Пегаса». В этом самом «Стойле Пегаса» подвизались тогда Есенин, Шершеневич, Мариенгоф, Кусиков и еще немало поэтов – имажинистов и ничевоков. Имажинисты были смелы и малопонятны, ничевоки окончательно храбры и совсем непонятны; это было причиной большой популярности тех и других, и кабачок был по вечерам полон публики, в которой преобладали не писатели, а нувориши голодного времени и средней власти «комиссары», которым ничего не стоило платить кучу бумажек за отвратительный кофе с настоящим сахаром и отчаянного вида сладкие пирожки.
В 9—10 часов вечера «Стойло» полно. На эстраду один за другим подымаются поэты и читают отрывки своих произведений. Особенно эффектными строками расписаны стены кабачка. Ценителей поэзии мало, да и не в поэзии дело, а в возможности зычным голосом выкрикивать слова и выражения, которыми можно свалить с ног ломового извозчика и фельдфебеля царских времен. Вероятно, сначала это сильно действовало на посетителей пегасова стойла, но понемногу все привыкли и спокойно помешивали в чашках оловянными ложками. Особую пикантность придавало выступление поэтесс с такими же непристойными словоизвержениями, в ответ на которые публика подавала реплики. Иногда было обидно, что за дешевыми эффектами оставляются без внимания по-настоящему талантливые произведения и прекрасное их чтение, нельзя, например, отнять у Есенина, что он некоторые свои вещи читал превосходно, особенно «Пугачева».
Кафе кормило поэтов, и им приходилось заботиться о репертуаре. Когда маленькая обычная кучка имажинистов публике поднадоела, стали приглашать гастролеров с именами. В качестве такового был приглашен и Валерий Брюсов, которому жилось тогда, вероятно, очень туго; его цензорство прекратилось с закрытием всех частных газет.
Брюсов не только силился «принять революцию», но и пытался не отставать от поэтической молодежи: «идти вперед». Удавалось это ему плохо, а молодежь признавать его своим не хотела. Его выступление в «Стойле Пегаса» было настоящим унижением. Небрежно анонсированный с эстрады, он читал плохо, и неинтересно под презрительные улыбки имажинистов и под разговоры привычно-равнодушной публики. Когда после жидких аплодисментов он удалился в угол к своему столику, отдельному от кучки хозяев «Стойла», мне стало искренно его жаль: все-таки крупный поэт, сыгравший в свое время значительную роль, бывший кумиром и учителем. Я встал и перешел к его столику, чтобы поздороваться, и увидал на его липе большую радость: больше никто к нему не подходил. Точно нанятый музыкант, затычка в программе, третьестепенный артист кабаре. На этот раз он был смущен гораздо больше, чем когда я пришел к нему как к цензору.
Я постарался быть не просто вежливым, а почтительным к старому писателю и осведомился о том, как ему живется и что он делает. Он охотно, даже с жаром принялся рассказывать о своем тяжком быте, – в те дни тяжком для всех, – и вдруг я увидел Есенина, который пробирался между столиками, держа на отлете руку, в кулаке которой была небрежно зажата куча соответствующих тысяч и миллионов – гонорар Брюсову за выступление. Имажинисты любили делать все грубо и на виду у всех, а может быть, нарочно хотели подчеркнуть, что «этот» сторонний для них человек, которому они хорошо платят. Заметил это и Брюсов, и у него дрогнуло лицо. Чтобы не присутствовать при сцене, я поспешил оборвать нашу беседу и отойти, пробормотав: «Ну, еще увидимся!» Видел потом, как Есенин подошел к Брюсову и высыпал перед ним на столик кучу бумажек, похожих на бутылочные этикетки, и как прославленный поэт, покраснев, сгреб их в карман.
Больше я Брюсова не встречал. Он не бывал ни в нашем «Клубе писателей», хотя, кажется, был его членом, ни в образовавшемся тогда «Всероссийском