полка для присяги, он вздумал привести в исполнение сентенцию главнокомандующего 1-й армиею над двумя рядовыми, приговоренными за грабительство к позорному наказанию кнутом и ссылке в каторжную работу. Таким образом, в один и тот же час по его распоряжению было исполнено два повеления, разительно противуположные одно другому. Солдаты знали, что они собраны для присяги, и не могли не удивиться, услышав чтение сентенции и вид приготовления к постыдному наказанию виновных их товарищей. При самом начале чтения в рядах слышен был глухой ропот, который вскоре превратился в явное изъявление негодования. Сей поступок полкового командира убеждал солдат в его злобе и недоброжелательстве: они думали, что он мог бы избавить их товарищей от жестокого наказания, зная, что при восшествии на престол нового государя самые ужасные злодеи получают смягчение наказания Офицеры, пораженные сим неблагоразумным распоряжением, жаловались вслух, при солдатах, на неуместную жестокость правительства, выражали явно свою ненависть к деспоту, к исполнителям его воли и, не желая быть свидетелями сего позорища, оставили свои места. Сие торжество человеколюбия пред военною дисциплиною сильно подействовало на солдат; казалось, они ожидали только слова, чтобы следовать примеру своих офицеров. Нечаянный случай выразил сей порыв. Сергей Муравьев, человек чувствительный по своему высокому и благородному характеру, чуждый всякой жестокости, был поражен воплем жертв, терзаемых бесчеловечно свирепым палачом. Напрасно он делал усилия казаться спокойным: не будучи в состоянии выдержать сильных потрясений души, производимых сим отвратительным зрелищем, он лишился чувств и пал замертво. Офицеры и солдаты, увидя сие, все без исключения, забыв военную дисциплину, забыв присутствие строгого Гебеля, бросились к Муравьеву на помощь. Строй пришел в совершенный беспорядок, солдаты собрались в кучу около лежавшего без чувств С. Муравьева и старались возвратить ею к жизни. Ни командные слова, ни угрозы не могли привести их к послушанию и восстановить порядок.
Происшествие сие еще более привязало солдат Черниговского полка к их офицерам и особенно к Муравьеву; в его чувствительности они видели доказательство его человеколюбия и участия к бедственному жребию русского солдата, неогражденного никакими законами от самовластия последнего офицера; они чувствовали, что он для их собственного добра желает перемены их положения. Увлеченные гневом, они осыпали проклятиями полкового командира, правительство, и сей случай заронил в их сердце искру мщения. Присяга новому императору, произнесенная сейчас после сей ужасной экзекуции, не могла быть чистосердечна; умы и сердца были поражены жестокостью наказания и не могли вознестись к престолу вечного с обещанием умереть за тирана…»
Междуцарствие длилось около месяца. Константин Павлович из Варшавы, где он находился почти безвыездно, подтвердил, что не желает сменять титул «высочества» на «величество». Однако Николай не мог добиться прибытия брата в Петербург и отречения от престола по всей форме.
В ту пору на почтовых станциях, случалось, съезжались курьеры, выкладывавшие перед изумленными смотрителями подорожные сразу от имени трех императоров — Александра, Константина, Николая.
Члены тайного общества переживали тревожные дни. Из Москвы в Петербург спешил Иван Пущин, считавший, что «подлецы будем, если не воспользуемся сим случаем».
Всего лишь несколько месяцев назад он также мчался к михайловскому изгнаннику. Возможно, тайное предчувствие подсказывало, что это свидание — последнее.
ИВАН ПУЩИН. ИЗ «ЗАПИСОК О ПУШКИНЕ»
«В 1824 году в Москве тотчас узналось, что Пушкина из Одессы сослали в псковскую деревню отца своего, под надзор местной власти…
С той минуты, как я узнал, что Пушкин в изгнании, во мне зародилась мысль непременно навестить его. Собираясь на рождество в Петербург для свидания с родными, я предположил съездить и в Псков к сестре Набоковой; муж ее командовал тогда дивизией, которая там стояла, а оттуда уже рукой подать в Михайловское. Вследствие этой программы я подал в отпуск на 28 дней в Петербургскую и Псковскую губернии.
Перед отъездом, на вечере у того же князя Голицына, встретился я с А. И. Тургеневым, который незадолго до того приехал в Москву. Я подсел к нему и спрашиваю: не имеет ли он каких-нибудь поручений к Пушкину, потому что я в генваре буду у него. «Как! Вы хотите к нему ехать? Разве не знаете, что он под двойным надзором — и полицейским и духовным?» — «Все эго знаю; — но знаю также, что нельзя не навестить друга после пятилетней разлуки в теперешнем его положении, особенно когда буду от него с небольшим в ста верстах. Если не пустят к нему, уеду назад». — «Не советовал бы. Впрочем, делайте, как знаете», — прибавил Тургенев.
Опасения доброго Александра Ивановича меня удивили, и оказалось, что они были совершенно напрасны. Почти те же предостережения выслушал я от В. Л. Пушкина, к которому заезжал проститься и сказать, что увижу его племянника. Со слезами на глазах дядя просил расцеловать его.
Как сказано, так и сделано.
…Кони несут среди сугробов, опасности нет: в сторону не бросятся, все лес, и снег им по брюхо — править не нужно. Скачем опять в гору извилистой тропой; вдруг крутой поворот, — и как будто неожиданно вломились смаху в притворенные ворота при громе колокольчика. Не было силы остановить лошадей у крыльца, протащили мимо и засели в снегу нерасчищенного двора…
Я оглядываюсь: вижу на крыльце Пушкина, босиком, в одной рубашке, с поднятыми вверх руками. Не нужно говорить, что тогда во мне происходило. Выскакиваю из саней, беру его в охапку и тащу в комнату. На дворе страшный холод, но в иные минуты человек не простужается. Смотрим друг на друга, целуемся, молчим! Он забыл, что надобно прикрыть наготу, я не думал о заиндевевшей шубе и шапке.
Было около восьми часов утра. Не знаю, что делалось. Прибежавшая старуха застала нас в объятиях друг друга в том самом виде, как мы попали в дом: один — почти голый, другой — весь забросанный снегом. Наконец, пробила слеза (она и теперь, через тридцать три года, мешает писать в очках) — мы очнулись. Совестно стало перед этою женщиной, впрочем, она все поняла. Не знаю, за кого приняла меня, только, ничего не