тогда, когда дело касается только нас самих, и все видим в свете своего особого положения. Мы приходим в отчаяние, когда нас покидает терпение в разговоре друг с другом и когда мы встречаем холодный и резкий отпор.
В прошлые годы встречались немцы, требовавшие от нас, других немцев, чтобы мы стали мучениками. Мы, мол, не должны молча мириться с происходящим. Если наш поступок и не будет иметь успеха, то все же послужит некоей нравственной опорой для всего населения, зримым символом подавленных сил. Такого рода упреки случалось мне слышать с 1933 года от своих друзей, и от мужчин, и от женщин.
Подобные требования вызывали сильное волнение потому, что в них заключена глубокая правда, которая, однако, обидно извращена манерой ее выражения. То, что человек может испытать перед лицом трансценденции наедине с собой, переводится в плоскость морализирования, а то даже и сенсации. Тишина и благоговение потеряны.
Скверным примером ухода во взаимные обвинения являются ныне всяческие дискуссии между эмигрантами и оставшимися здесь, между группами, именуемыми иногда внешней и внутренней эмиграцией. Каждая страдала по-своему. Эмигрант: мир чужого языка, тоска по дому. Символичен рассказ о немецком еврее в Нью-Йорке, повесившем у себя в комнате портрет Гитлера. Почему? Только при таком ежедневном напоминании об ужасе, который ждет его дома, он и состоянии совладать со своей тоской… Оставшийся на родине: покинутость, положение изгоя в собственной стране, опасности, одиночество в беде, все избегают тебя, кроме некоторых друзей, обременять которых – для тебя опять-таки мука… Но когда одни обвиняют других, нам достаточно спросить себя: хорошо ли у нас на душе при виде психологического состояния и тона таких обвинителей, рады ли мы, что такие люди так чувствуют, образец ли они, есть ли в них что-то похожее на подъем, свободу, любовь, которые нас ободряют? Если нет, значит, неверно то, что они говорят.
б) Самоуничижение и упрямство
Мы чувствительны к упрекам и всегда готовы упрекать других. Нам не хочется давать в обиду себя, но мы еще как раздаем моральные оценки другим. Даже тот, кто виновен, не хочет, чтобы ему говорили об этом. Вплоть до мелочей быта мир полон отношений, порождающих беды.
Кто очень обижается на упреки, у того обида легко может перейти в стремление признать свою вину. У таких признаний – ложных, потому что они сами еще инстинктивны и делаются с удовольствием, – есть одна явная черта: поскольку их, как и их противоположность, питает у одного и того же человека одно и то же стремление к власти, чувствуется, что признающий свою вину хочет своим признанием повысить себе цену, выделиться среди других. Его признание вынуждает к признанию других. В таком признании есть агрессивность.
Поэтому первое требование философского подхода к вопросам виновности – это внутренний расчет с самим собой, гасящий одновременно и чувствительность к упрекам, и стремление признать себя виновным.
Сегодня этот феномен, описанный мною психологически, переплелся с серьезностью нашего немецкого вопроса. Наша опасность – самоуничижительные причитания при признании вины и упрямая замкнутость гордости.
Многих соблазняет их сиюминутный житейский интерес, им кажется выгодным признать свою вину. Возмущение мира нравственно порочной Германией соответствует их готовности признать себя виновными. Могущественного встречают лестью. Хочется сказать то, что он желает услышать. К этому прибавляется фатальная склонность полагать, что, признав себя виновным, ты становишься лучше других. Саморазоблачаясь, ты нападаешь на других, которые этого не делают. Позорность таких дешевых самообвинений, бессовестность мнимо выгодной лести очевидна.
Иное дело – упрямая гордость. Из-за нравственных атак на тебя как раз и коснеешь. Хочется сохранить чувство собственного достоинства при мнимой внутренней независимости. Но ее-то и нельзя достичь, если у тебя нет ясности в главном, решающем.
Главное же заключено в том вечном основополагающем феномене, который сегодня в новом виде опять налицо: кто, будучи полностью побежден, предпочитает жизнь смерти, тот может жить по правде (а правда – единственное, что сохраняет ему человеческое достоинство) только в том случае, если он выберет эту жизнь с сознанием смысла, в ней содержащегося.
Решение жить в бессилии – это акт основополагающей для жизни серьезности. Из него следует перемена, видоизменяющая все оценки. Если он совершается, если ты берешь на себя его последствия, готов страдать и трудиться, то в этом, может быть, состоит высшая возможность человеческой души. Ничего не достается даром. Ничто не приходит само собой. Только если ясно, что это решение – начало, можно избежать извращений самоуничижения и гордого упрямства. Очищение ведет к ясности этого решения и к ясности его последствий.
Если одновременно с побежденностью появляется виновность, надо принять не только бессилие, но и вину. А из того и другого вместе должна получиться та переплавка, которой человеку не хочется подвергаться.
Гордое упрямство находит множество точек зрения, выспренностей, громких фраз, чтобы создать себе иллюзию, позволяющую гордо упорствовать. Например:
Переиначивается смысл необходимости отвечать за случившееся. Дикая склонность «не отрекаться от нашей истории» позволяет скрытно одобрять зло, находить в нем добро, таить его в душе как гордую цитадель. Такое извращение смысла сделало возможным фразы вроде следующих: «Мы должны знать, что еще несем в себе изначальную силу той воли, которой создано наше прошлое, и на этом стоять и вобрать это в свою жизнь… Мы были добром и злом и хотим остаться добром и злом… и мы сами – это всегда только наша история, силу которой мы носим в себе…» «Пиетет» должен заставить молодое поколение Германии с нош стать таким, каким было предшествующее.
Упрямство в облачении пиетета путает здесь историческую почву, в которую уходят наши любимые корни, со всей совокупностью реальностей общего прошлого, многие из которых мы, в сущности, не только не любим, но и отвергаем как чуждые нашей сути.
При признании зла злом возможны такие фразы: «Мы должны стать настолько мужественными, настолько крупными, настолько мягкими, чтобы сказать: да, и этот ужас был нашей действительностью и остается ею, но у нас есть сила все таки претворить его в себе в творческий труд. Мы знаем в себе ужасную возможность, которая однажды в бедственном заблуждении осуществилась. Мы любим и уважаем все свое историческое прошлое, этот пиетет и эта любовь больше, чем всякая отдельная историческая вина. Мы носим этот вулкан в себе с отвагой знания, что он может нас разорвать, но с убежденностью, что если мы сумеем его укротить, то тогда-то как раз и откроется нам предел нашей свободы: в опасной силе такой возможности осуществить то, что в единении со всем миром будет общечеловеческим подвигом нашего