– сказал он спокойно, – мне только смерть помешает».
Я боялась не выбранного – расставания с ним, – а выбора, я боялась, что из-из необходимости выбрать моя любовь к Тебе не сможет остаться прежней. Я боялась, что, выбрав Тебя, тем самым Тебя потеряю.
Может быть, все – и это и есть страх Божий – боятся не Твоего гнева, а своей обиды.
Всякий раз после того, как мы занимались с тобой любовью, я готовился услышать, что ты так больше не можешь. Что тебе так невыносимо. Бывало, подойдя к подъезду, я хотел повернуть назад. Только ни в коем случае не думай, что я жалею! Ни разу после того, как мы занимались любовью, я об этом не пожалел. Но я всегда чувствовал себя виноватым. Перед тобой, перед Леной. Если бы мы виделись чаще, я бы, наверное… Меня бы, наверное, уже не было.
То, что я вчера написал тебе, о том, как часто хотел повернуть назад перед подъездом, о том, что меня убило бы, происходи наши встречи чаще, – все это гнусная слабость, и ничего, кроме гнусной слабости. Мы не делали ничего плохого. Никто никогда не заставит меня считать подругому. Никаких угрызений совести. Ты напрасно покаялась священнику, а я напрасно терзался. Все, что было между нами, чисто.
Когда вспомню его прежде, чем о нем подумаю, вижу его стоящего передо мной обнаженным, сейчас уткнусь лицом в живот, ладонями обхватив бока, чтобы идти губами, тянуться, сначала вверх, потом, склоняя голову набок, идти губами вниз, и он слегка прижмет к себе мой затылок. И это не его тело, это он сам.
Может, ты любишь только его любовь к тебе? Ведь ты так ждала стать любимой, что запрещала себе и запретила ждать.
Через свою любовь ко мне он пришел ко мне, и если бы не пришел, его бы и не было, нас бы не было, а теперь мы есть, мы живые.
Господи, я начинала молиться о том, чтобы мне раскаяться, но в итоге молилась о том, чтобы вспоминать. Как покаяться, если я вспоминаю?
Когда ты не открыла, я подумал, что мать удерживает тебя, стоя на коленях или что-нибудь в таком роде. Потом, когда ты удалила свою страницу, я думал, что ты, возможно, в клинике. Я очень рад, что ты не была в клинике.
В течение года здесь кое-что изменилось. Французское барокко дополнилось фортепьянными аранжировками популярных арий из мюзиклов. Дополнение коснулось и мебели, уже около месяца как. Они могут теперь сидеть не через столик, друг против друга, а рядом, на угловой софе. Если же говорить о бариста и официантках, то за год не осталось ни одной и ни одного, кто мог помнить их приходящими сюда прошлой зимой.
Я больше так не могу. Видеть тебя и не прикасаться к тебе, знать, что, если я прижмусь слишком сильно, тебе придется каяться. Не хочу, чтобы ты когда-либо в чем-либо каялась. Я не могу не видеть тебя и не могу, видя, помнить о том, что мы наказаны. Но если ты так боишься суда, то и я боюсь суда для тебя.
Мы не наказаны. И я не боюсь того, что будет потом.
Тогда я не понимаю. Тогда объясни.
Просто я не могу грешить. Грех – это предательство.
А я думал, предательство – грех.
«А я думал, предательство – грех», – слышит он себя прежде, чем зарекается что-либо говорить. Он в испуге притягивает и прижимает ее к себе. Это стало доступно, потому что они сидят не через столик друг против друга, а рядом на угловой софе. Мягкие и поместительные сидения здесь не так давно.
«Того, что было, никто у нас не отнимет, – сказал он, – и никто не запретит мне желать тебя. Никто не запретит мне скучать по твоему телу, никто не запретит мне помнить твое тело, которое я больше никогда не увижу так, как раньше».
«Каждое утро, – сказала она, – пока просыпаюсь, вспоминаемся мы».
«Скажи, могу я лишь посмотреть на тебя обнаженную, просто чтобы напомнить и дольше не забывать? Могу я раздеться и полежать рядом? Чтобы только смотреть. Не лаская. Это ведь не блуд? Или блуд?..»
«Не блуд», – сказала она.
Каждое утро, пока просыпаюсь, вспоминаемся мы. Пальцы, губы, живот, пах, ладони, спина, ягодицы, грудь, колени, язык. Мои губы, его язык, его пальцы, мои ладони. Я уже едва верю, что это было, и не верила бы, если б память не уверяла меня.
И тебе хорошо от памяти?
Значит, когда я только смотрел на тебя обнаженную, это было грехом. И когда я лежал рядом, это было грехом. И когда вспоминал, как меняется твое лицо, как учащается дыхание, это тоже было грехом. И когда я радовался тому, как ты с каждым свиданием все больше смелеешь и все полнее наслаждаешься, это тоже было грехом.
Я так хотела, чтобы это было чем-то другим. Я слишком хотела, чтобы это было чем-то другим, и, может, когда-нибудь, в будущем веке, когда мы воскреснем, будет. Но для того, чтобы стать чем-то другим, оно должно быть прощено. И ты прости меня.
Почему ты не сказала, что все грех и ничего нет, кроме греха? Что все принадлежит греху и нет ничего нашего?
Мне так хочется верить, что все, в чем действительно мы, сохранится, поврежденное – восстановится, а неправильное не будет принадлежать греху, потому что все будет принадлежать Ему. И мы. Это и будет нашим.
Раньше я думала, что духовность предполагает бесполость, что дух возрастает тем больше, чем умаляется пол. Теперь я думаю, что мы призваны оставаться мужчинами и женщинами перед Тобой до конца, и это самое трудное. Теперь я думаю, что пол – тоже крест. В Царстве Небесном не будет пола ни мужеского, ни женского, а здесь мужчину и женщину сотворил их. А здесь всегда будет жажда Тебя и друг друга.
«Слава Тебе, Боже! Слава Тебе, Боже! Слава Тебе, Боже!» Дальше зазвучал не голос алтарника, читающий благодарственные молитвы, а хор – хор запел «Рождество Христово – ангел прилетел…». Так бывало каждый год, по окончании службы хор исполнял несколько рождественских песен. «Все мы согрешили, Спасе, пред Тобой. Мы все люди грешны, Ты один Святой». Я видела, как чувство вины уходит. Я повторяла про себя эти строчки, не напевала, а произносила, и это время не было чувства вины, как если бы его не существовало.
Господи,