IV. 90-е. – взгляд туда и взгляд оттуда
Обладая коллекцией
(Взгляд туда)Во второй половине восьмидесятых мы перенесли приступ коллективной эйфории, граничившей с массовым психозом. Какое-то обостренное, гипертрофированное восприятие действительности, нашей истории, самих себя. Кашпировский, миллионные тиражи толстых журналов, грандиозные политические представления в прямом эфире, с которыми не мог конкурировать никакой футбол. Дерзость, доверчивость, глупость, истерика, восторг. Помню, Саша Соколов, приехавший из-за границы, выступая в ЦДЛ, говорил: «Москва сейчас – это самое интересное место на земном шаре». Потом «перестройкой» обожрались до такой степени, что и вспоминать ее никому не хотелось. Да и сегодня что-то не много охотников осмыслять «духовный опыт тех лет». 90-е – это уже «прощай, надежды», время похмелья, жизнь после Поражения. Можно было весело жить и даже легко, и даже красиво, должным образом смоделировав свой приватный мирок, но, если говорить о стране в целом, все пропиталось воздухом тотального Поражения. Безотносительно цен на нефть взгляд у меня на будущее пессимистичен, поэтому не буду его навязывать. Тем более знаю, что ошибусь, так же, как и любой, кто возьмется рассуждать о будущем. История обманет всех.
Вот в эпоху застоя могли показаться универсальными – на все времена – и солженицынский императив «жить не по лжи», и беспафосная формула «неучастия», больше отвечающая повседневности бессознательных правдолюбов. Скажем, не вступай в партию (всего-то делов). Вступил? Так хотя бы не гадь. Не продавайся, не сдавай ближнего. Не аплодируй пошлости. Не надевай ливрею. Подумать только, слово «конъюнктура» было ругательным, хуже «конъюнктурщика» мог быть только «стукач». Да и формул-то никаких не надо было, всем и так было ясно, что такое хорошо, а что такое плохо. «Не уроним достоинство тихое наше и продрогшую честь», – писал о ту пору Кушнер. И вот – девяностые. «Честь», «достоинство» – даже произносить слова такие стало смешно. Честные и достойные столько наподписывали коллективного и с душком, что можно было уже издавать антологию «Новое о человеке». Но, надо заметить, восприимчивость к дурным запахам в обществе стремительно притуплялась, и теперь уже способность их обонять сигнализировала о серьезных патологиях обоняющего, как-то: о гипертрофии совестливости, приверженности к здравому смыслу, долгой памяти, наконец. Этим страдающие, со своей стороны, отравляли общественную атмосферу неявно выраженным непониманием происходящего или, хуже того, тихим нытьем; пассионарии же, ни к чему не принюхиваясь, образцово дышали здоровьем. Все мыслимое и немыслимое подвергалось метаморфозам – отношения, структуры, структуры отношений и отношения структур, и так до существеннейших сторон самых тонких материй – взять, к примеру, дерьмо: оно стало как с гуся вода, можно было бесстрашно подвергать себя публичному окунанию, точно зная, что завтра об этом ничего не напомнит. Да и сама возможность завтрашнего дня, вообще говоря, казалась проблематичной. Будет ли завтра-то? Жить полагалось исключительно сегодняшним днем, завтрашний не предвиделся. Во всяком случае, здесь, в «этой стране».
После октября 93-го мне стало казаться, что единственно возможный общественный подвиг на этих просторах – это юродство. Если допустимо неучастие представить активным, то юродство и будет подвигом активного неучастия. Юродство – по определению подвиг, причем подвиг духовный. Я-то лично о подвигах не мечтал (равно как о доблести и славе), но миссию свою осознавал вполне: произприсутствуя, воспроизсвидетельствовать. (Благо словам становилось тесно, а мысли просторно). Конечно, приятно, что спустя годы некоторые бескорыстно написанные тогда тексты оказались как-то востребованными, но куда забавнее то, что составленная из них книга в 94-м вышла с типографским браком во всем тираже – слепая печать! – и практически не поступала в продажу. На том и книжная серия прекратилась. Рынок суров. Знай наших. Или не знай. А что до бескорыстности и нестяжания, время предлагало свои фокусы: косить под юродивого становилось модной профессией, и многие хорошо преуспевали здесь – кто на поприще актуального искусства, кто – политического пиара.
Карты путал президент, главный участник и неучастник одновременно – вот кто демонстрировал пример неподдельного юродства. Невообразимые пляски в Германии, экстравагантные публичные заявления, мгновенно дезавуируемые помощниками, показательное бодание лбами с кинорежиссером Рязановым или, например, приказ сбросить за борт корабля своего же пресс-секретаря, моментально выполненный услужливыми телохранителями (не аллюзия ли на собственное падение в мешке в Москву-реку, когда-то потрясшее мир?) и т. д., и т. п… Да если бы Ельцину пришло в голову придать своим поступкам значение художественных жестов, разве знали бы мы сейчас человеков-собак русского актуализма? Кулик и К° были бы просто посрамлены. Ельцин как актуальный художник был бы вне конкуренции, и никакие особые условия вроде должности, счастливо обеспечивающей «медиапригодность» (термин Секацкого), не смогли бы умалить безотчетную расточительность, природную щедрость таланта. Уж коли президент РФ отказывался выйти из самолета навстречу премьер-министру Ирландии, целый час ждавшему его у трапа, то в том не было никакого расчета, напротив, он, как истинный нонконформист, так поступал вопреки всем мыслимым интересам – в частности, личным.
Поистине «карнавальной ночью» стала ночь на 1 января 92-го года, памятного в первую голову «шоковой терапией». Лечение шоком начиналось вовсе не с повышения цен, о действительных масштабах которого узнали только после новогодних праздников, а несколько раньше – непосредственно с новогоднего поздравления. Поздравлял изумленный народ с Новым годом в отсутствие действующего президента Ельцина знатный юморист Задорнов – и в полном соответствии с карнавальной эстетикой: царь уступил место шуту.
Ельцин и уходил как настоящий юродивый – знаково, за несколько часов до нового тысячелетия – попросив прощение у всего народа и прослезясь.