— Ты че его не разденешь, вон как взопрел-то.
— Да, вон какой весь, как мышь… — весело сказала мама, радостная оттого, что я стукнулся несильно и сразу перестал орать. — А ну, давай-ка пальто скинем, на самом деле…
— Бубука, — напомнил я маме. У меня была в кармане бесколесая машинка, которую звали Бубука, и мама сразу поняла меня и отдала мне Бубуку, выкрутив ее из кармана пальтишка:
— На свою бубуку. И не ходи далеко, чтоб я тебя не искала.
— Лана, — сказал я, с облегчением глядя, как жирная тетка в зеленом пальто торопливо, чтобы никто не успел вперед нее, опускается на пирамидку, а мама с хорошей теткой встали у окна и разговаривают.
Я пошел по больнице, стараясь наступать на те квадратики линолеума, под которыми скрипит. На стульях вдоль стен сидело много людей, и я шел, внимательно их разглядывая. Увидел дядьку, который прошлой зимой дал мне конфету в черной от грязи бумажке, пропахшую сверху гаражом и машинами, а внутри оказавшуюся хорошей. Дядька не узнал меня, наверное, я сильно вырос. Я подумал, что когда-нибудь вырасту совсем и тогда нипочем не стану сюда ходить, а если кто-нибудь вздумает меня заставить, то я возьму ремень и наподдам ему, а ремень у меня тогда будет настоящий, с большой желтой бляхой, как у солдата.
Потом я увидел девчонку в красных штанах, натянутых на валенки. У нее были дурацкие косички с бантиками, и она сидела со своей куклой в обнимку — видать, тоже не хотела, чтоб на ее кукле оказалось здешнее нехорошее. Я остановился и подумал, что надо бы дернуть ее за эту дурацкую косичку, чтоб бантик развязался и чтоб она заревела, во дворе мы всегда так делали, но рядом сидела ее мама, и мне ничего не оставалось, как идти дальше. Девчонка сидела довольная, что я ничего не сделаю, и я скорчил рожу и пошел, а ее мама засмеялась, а какая-то вообще не их тетка сказала на весь коридор: «Как не стыдно, а? Молодой человек!» — но она не хотела ругаться и тоже засмеялась, когда я ушел, и они начали о чем-то разговаривать.
Я пришел на лестницу и немного погрелся у теплого черного бока галяскай[27]печки. Здесь недавно белили стены и потолок, воздух на лестнице пах холодной мокрой побелкой, и от него казалось, что кругом все мокрое и холодное. Мне было очень приятно, что спину греет через кирпич и железо настоящий огонь, который, если захочет, может запросто победить этот мокрый холод, и этот холод ничего не может мне сделать, пока я стою у печки. Я захотел увидеть огонь и не стал подниматься на второй этаж, а пошел за поворот коридора, где у печки была дверка и иногда лежали дрова. Дрова оказались на месте, и на них еще оставался грязный снег и лед, перемешанный с опилками.
Возле дров очень вкусно пахло — елкой, огнем из печки, снегом и лесным чистым воздухом. Потрогав носком валенка кучу, которая тут же мерзло крякнула и улеглась поудобнее, я забыл про огонь и присел у дров на корточки, и мне сразу показалась серая больничная лошадка, тянущая сани с толстыми чурками. Я внимательно посмотрел на ее умное и доброе лицо с инеем на коротких волосках вокруг рта и представил, как я к ней подхожу, а она стоит смирно и дает мне себя погладить. Мне стало грустно — я уже давно хотел к ней подойти, но она была такая огромная, и даже когда я стоял на крыльце, у которого ее привязывал больничный дед, она все равно была выше меня. Тут на лестнице, по которой никто не ходил, только больничные тетки в белых халатах, хряпнула дверь и затопали тяжелые валенки с калошами. Мне захотелось убежать, но я подумал, что ничего плохого не делаю, и остался. С лестницы пришел больничный дед и сказал:
— Ага! Малец.
От охапки новых дров пахло еще лучше, а от черного кожаного тулупа пахло еще табаком и автобусами. Я вспомнил, что со старшими надо здороваться, и сказал больничному деду:
— Здласуте.
— И ты не хворай, мил человек. А дай-ко…
Я подвинулся, и дед навалил поверх старых дров новые, подровнял кучу с обеих сторон и открыл дверку печки, взявшись за задвижку прямо так, голыми пальцами. Ух, как ударило веселым жаром, каким восхитительным голосом рычало в печи пламя! По линолеуму, по грязной краске на стенах, по замороженным стеклам запрыгали алые отблески, и сонный электрический свет вдруг оказался мутным и жирным, как толстая сырная корка. Дед снял с крючка кочергу и пошерудил в топке, а потом с волшебной быстротой перекидал в печку все поленья, все до последнего, и закрыл дверцу обратно.
— Ну вот, — сказал дед и посмотрел на меня.
Я подумал: «Хоть бы он сказал: пошли, я тебя познакомлю со своей лошадкой!», но дед сказал:
— Бывай здоров, казак.
И ушел. Пока я доставал изо рта край как-то оказавшийся там Бубуки и сглатывал набежавшую слюну, он ушел уже почти совсем, и я сказал ему «Дасиданя» уже в скрывающуюся за поворотом черную спину. Потом я по-рассматривал очень интересные лужицы, оставшиеся там, где лежали дрова, — мне было непонятно, почему, когда они были снегом, они были про елки и снег с ночного неба, про дорогу между елками, по которой только что побежала серая лошадка с санями и дедом, а когда растаяли, то стали такими же больничными, как и все вокруг.
Потом мне стало скучно, и я побежал по лестнице на второй этаж, надеясь заглянуть в дверь зубного, когда кто-нибудь зайдет или выйдет, и еще раз увидеть те сверкающие железные штуки под лампой, которая ярче солнца. Возле зубного было не так нехорошо, как везде. Я какое-то время подождал, ездя Бубукой по скамье с неудобным выгнутым сиденьем, и пошел дальше. Дальше был такой же коридор, как внизу. Посередине было много людей, они стояли, сидели и все о чем-то говорили, я только понял, что дядьке в грязных валенках надо было зайти, а остальные его не пускали. Я осторожно пролез между ними и пошел в конец коридора, потому что кто-то должен был прийти, и я залез коленями на одинокий стул, который был такой плохой, что залезать на него было уже можно. В окно было видно только вату и небо с ветками, но я все равно смотрел в стекло, обрамленное ледяной рамкой, у самого края становящейся не ледяной, а снежно-игольчатой. На ветку попробовал сесть толстый розовый снегирь, но ветка закачалась, и снегирь испугался, что сломает ее, и упал куда-то вниз.
Больше ничего не было, и я стал смотреть на мух, вверх ногами лежащих на серой вате с запутанными в ней маленькими щепочками. Обычно на такую вату клали елочные игрушки, особенно шары, но тут была больница, и шары никто сюда не принес. Я подумал, что можно взять немного наших и положить здесь, и соскочил со стула, чтоб посмотреть, много ли надо шаров на все окна, но тут сзади открылась дверь и вышел бабы Катин квартирант. Он был весь синий, а голова у него была черная, и он все время кружился, как космонавт, и я еще подумал, что если он будет так кружиться, то будет что-то очень плохое. Потом я увидел, что он как пирожок с луком и яйцами, когда баба Катя даст мне один, я так же открываю его по месту, где он слеплен, и из пирожка так же идет пар, только вкусный. Квартирант был… нет, он был хороший, но я его не любил, хотя он давал мне стрельнуть из воздушного ружья на октябрьские и держал его, пока я тянул холодный как лед курок, и мы попали в пачку от соды. Он всегда сидел на лавочке у бабы Катиных ворот и ел семечки. Он всегда хотел дать мне семечек, но я ни разу не взял, потому что не хотел, чтоб у меня изо рта пахло так же, как у него. Еще он был странный и всегда смеялся, хотя не хотел, и называл меня хулиган, а я не обижался, потому что выходило необидно и даже смешно. Сейчас у него было лицо, как будто он вот-вот заплачет и разобьет окно. Я поздоровался и на всякий случай отошел от окна, а он не услышал, хотя я сказал громко. Тогда я еще раз сказал: