Я приготовила нам ужин, поставила чашки, нарезала хлеб. Поев, Лиллен потребовала, чтобы я играла с ней в куклы, я лежала на полу в ее комнате с двумя куклами и то переодевала их, то катала на машине, смотря что Лиллен говорила делать, у нее целый ящик разных кукольных приспособлений, включая туфли на шпильках и бальные платья, так что под конец у нас составилась процессия из дам в вечерних туалетах, накрашенных, с уложенными волосами, которые перемещались с праздника на праздник.
Пора было укладывать Лиллен, я сказала, чтобы она переодевалась в пижаму, и обещала почитать ей на ночь.
Прежде чем отправиться в ванную, Лиллен рассадила всех своих красоток рядком на полке над кроватью, теперь они восседали там в своих самых лучших платьях, улыбались и таращились прямо перед собой.
Я сидела на краешке кровати, держала Лиллен за руку и, пока она засыпала, разглядывала ее рисунок. В комнате не хватало света, чтобы увидеть лестницу: две вертикальные линии и много коротеньких поперек, но я все равно смотрела. Глаза заболели, я закрыла их и увидела перебинтованные руки Майи. А я, призванная врачевать, явилась слишком поздно и не увидела очевидного, того, что обязана была понять. Того, что ясно, как день.
Если бы я могла снять с себя кожуру, счистить ее, содрать, я бы так и сделала. Но я слишком толстокожая, бесчувственная, ничего не понимаю, только потею все время.
Ручка Лиллен обмякла, девочка спала, я поднялась и тихо вышла из комнаты, оставив дверь приоткрытой в коридор, откуда падал свет.
Я стояла в гостиной Нанны, прижав телефон к уху, и слушала длинные сигналы. Наконец она ответила. Я спросила, как дела. Голос Нанны звучал тихо и слабо, как будто она тоже слышала свой голос со стороны, издалека, не сама говорила, а находилась в том месте, через которое проходили слова.
— Что-то странное, — сказала Нанна, — они пока не понимают, в чем дело. Она должна была бы уже прийти в себя. Взяли анализы, разбираются.
— Угу, — сказала я.
— Она вроде как ползет вниз, хотя должна идти вверх, на поправку.
— Понятно, — сказала я, просто чтобы не молчать.
Я представила себе Нанну в больничной палате, как она стоит у окна и смотрит вдаль, оттуда далеко видно, радиомачты и дальше, где темнеет пологая гора, светится взлетная полоса на маленьком аэродроме, полоски света, красная и голубая, там вдали, наверно, ей их тоже видно. А может, она стоит у Майиной койки и смотрит на спящую дочку, рассказывая мне все это.
— Мне уже кажется, с ней всю жизнь так было, — сказала Нанна.
Голос ее окреп.
— Мы как будто всегда были в противофазе. Если я в чем-то была на коне, она непременно оказывалась внизу, тем, в чем я считала важным преуспеть, она вообще не хотела заниматься. Когда мы гуляли с ней в детстве, она никогда не держала меня за руку, как Лиллен, например.
— Да, — сказала я.
Мы помолчали.
— Я спрашиваю себя теперь, не устранилась ли я в чем-то важном для нее, но я не вижу ничего такого, не нахожу.
— Нанна, ты родила ее в шестнадцать лет, вы всегда были вместе.
— И что? — спросила Нанна. — Чему это помогло? Вот она лежит, а мне кажется, что я ничего ей не дала, не пробилась к ней, я никого и ничего не могу удержать, она исчезает, понимаешь, тот сверток, который я когда-то держала на руках, становится невесомым и пропадает, вырывается из моих рук. Она лежит передо мной и уходит.
Я услышала, что она переводит дух.
— И хуже всего то, что я не вижу за собой какой-то чудовищной вины. Я не дура и не требовала от нее невозможного. Я не обращалась с ней плохо.
Она зарыдала.
— Я не обращалась с ней плохо.
— Нет, конечно, — сказала я.
— Я старалась изо всех сил.
— Да, — сказала я.
— Я делала все, что могла, ведь правда?
— Правда, — ответила я.
Я поднялась к себе, приняла душ, вытерлась, оделась в чистое. В гостиной подошла к письменному столу, посмотрела в окно. Ни луны, ни звезд, наверно, туман или облака натянуло, очень уж темно.
Проверила, что дверь ко мне приоткрыта — чтобы услышать, если Лиллен проснется внизу. Оставила свет на лестнице. У двери висела синяя кукла, мне отдала ее дочка Кристианы.
Мы не вели с ней бесед, с дочкой, она открыла мне дверь, ту самую, ведущую в коридор за сценой, которую в тот раз открыла мне Кристиана с флейтой в руках, и мы прошли через комнату со сценой на стеклянную веранду. Она предложила мне чаю, я согласилась. Она возилась у мойки с водой и чайником, точь-в-точь как Кристиана, но фигурами они не были похожи, дочь крупнее. Мы выпили чаю. Она рассказывала своим ясным голосом подробности. Кристиана застрелилась из пистолета, три дня назад, в лесу в Хэртлесберге, нашел ее какой-то собачник.
Она посмотрела в окно.
А потом взглянула прямо на меня своими большими глазами и сказала чистым тонким голоском:
— Это не наша вина.
Мы помолчали, глядя друг на друга.
— Нет, не наша, — сказала я.
Когда я собралась уходить, она спросила, не хочу ли я взять что-то на память. Я не хотела, наоборот, но дочка смотрела на меня, и ей, видимо, было важно, чтобы я что-то забрала себе. Не знаю почему. Наверно, ее утешала мысль, что кто-то хочет сохранить у себя память о ее матери. Я выбрала синюю куклу, с которой Кристиана выступала в первый раз. Взгляд упал на камень между рамами, тот, в коричневую крапку, я нашла его на берегу осенью. Вспомнился геолог, захотелось позвонить ему, и сидеть, и слушать его рассказы о горных породах и камнях, о том, что происходило тысячи и миллионы лет. О вещах, которые никак не касаются нашей жизни, просто существуют, и всё. Лежат где-то, тяжелые, безмолвные. Мне захотелось, чтобы он рассказал мне о них. Да.
Как же я устала. Взяла бутылку — она стояла у стола, налила полстакана, выпила залпом. Села за стол. Документы, бумаги, главы диссертации, копии с оригиналов, которые мне удалось когда-то получить, хотя этого и нельзя.
Посмотрела на фьорд, не увидела — совсем черно. Снова стала думать о Майе, о Нанне, но мысль соскальзывала в пустоту.
Разве я не кривлю душой? Я проснулась посреди ночи, разбуженная этой мыслью. Было холодно, я посмотрела на отражение комнаты у меня за спиной в стекле, в свете настольной лампы по мраку за окном, я уснула за столом, а в приоткрытую дверь сквозило. Я сама оставила ее непритворенной для Лиллен.
Так не покривила ли я душой?
До Кристианы и этого всего я умела найти слова, которые пробивали, как ледорубы. Но теперь они мне не давались. Что сместилось в душе настолько, что оказалось недоступным? Или там ничего не осталось? И борьба закончилась? А чем — победила я или проиграла?