18. Стоило мне заговорить на нашем языке, как он переставал быть понятным для Хлои — она даже готова была скорее притворяться, что забыла его, чем открыто признать свое нежелание говорить на нем. Она избегала сложностей в языке, выдавая себя за иностранку, она словно стала читать меня задом наперед и находить ошибки. Я не мог понять, почему то, что я говорил, прежде казалось ей таким привлекательным, а теперь вдруг вызывало раздражение. Я не мог понять, почему, хотя я не изменился, мне теперь по сто раз в день говорили, что я отвратителен. В панике я предпринял попытку вернуть золотой век, задавшись вопросом: «Что я делал тогда такого, чего, судя по всему, не делаю сейчас?» Я шел на все возможные уступки самому себе, каким я был в прошлом, когда являлся объектом любви. Чего я никак не понимал, так это того, что именно мое прежнее «я» теперь вызывало очевидное раздражение, а значит, я лишь ускорял процесс разрыва.
19. Я превратился в своего рода раздражитель, в человека, перешедшего черту, за которой уже не требуется взаимности. Я покупал ей книги, носил ее куртки в химчистку, платил за ужин, я предложил поехать на Рождество в Париж, чтобы отпраздновать нашу годовщину. Впрочем, лишь унижение и могло быть результатом любви вопреки всякой очевидности. Она могла срывать на мне плохое настроение, нападать на меня, не замечать меня, дразнить, обманывать меня, наносить мне удары кулаками и ногами, а я не отвечал — и благодаря этому сделался ненавистен.
20. В конце ужина, на приготовление которого я потратил два часа (большую его часть занял спор на тему истории Балканских стран), я взял Хлою за руку и произнес: «Я хочу сказать тебе кое-что, и пусть это прозвучит сентиментально: как бы много мы ни спорили и все такое, ты мне по-прежнему очень нужна и я хочу, чтобы у нас все было хорошо. Ты — все для меня, ты ведь знаешь это».
Хлоя (которая всегда читала больше книг по психоанализу, чем романов) посмотрела на меня с подозрением и произнесла: «Слушай, очень мило, что ты так говоришь, но это внушает мне опасения; не надо делать из меня идеал своего эго».
21. Ситуация упростилась до трагикомического сценария: с одной стороны, мужчина, видящий в женщине ангела, с другой — этот ангел, видящий в любви нечто находящееся на грани патологии.
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
РОМАНТИЧЕСКИЙ ТЕРРОРИЗМ
1. Вопрос: «Почему ты не любишь меня?» столь же нелеп (и гораздо менее приятен), как и вопрос: «Почему ты любишь меня?». В обоих случаях мы покушаемся на недоступный сознательному (связанному с соблазнением) контролю механизм любви, сам факт, что любовь силой неких необъяснимых причин дается нам в дар, который мы никогда не бываем в состоянии ни проанализировать, ни заслужить. В каком-то смысле нам и не нужно знать ответ — он ничего не объяснит, потому что нам не дано повлиять на его откровения. Названная причина — не та, которая вызвала к жизни действие, она возникает уже после, в оправдание более глубинных движений, результат поверхностного анализа post hoc[50]. Задавая такие вопросы, мы в одном случае приближаемся к позициям крайней самоуверенности, в другом — исполняемся самого крайнего унижения: «Что я сделал такого, чтобы заслужить любовь? — спрашивает излишне скромный любовник. — Я не мог сделать ничего подобного». «Что я сделал такого, что мою любовь отвергли?» — протестует обманутый, дерзко заявляя свои права на дар, который никогда никому не принадлежит. На оба вопроса тот, кто дает любовь, может ответить одно: «Потому что ты — это ты» — ответ, опасно и непредсказуемо подвешивающий возлюбленного между парением в небесах и депрессией.
2. Любовь может возникнуть мгновенно, с первого взгляда, но время ее умирания значительно дольше. Хлоя, должно быть, боялась этого разговора; с другой стороны, в случае слишком поспешного разрыва она могла опасаться сделать выбор в пользу жизни, не предлагавшей никакой благоприятной альтернативы. В итоге происходило медленное размежевание, таинство чувства, лишь постепенно высвобождавшего себя от уз, связывавших его с телом любимого человека. В этом была вина за постоянный обман, вина за остаточное чувство ответственности по отношению к отторгнутому объекту, напоминавшее приторную жижу на дне кофейной чашки, которую нельзя выпить одним глотком.
3. Когда любое решение затруднительно, не принимается никакого. Хлоя тянула время, и я вместе с ней (ведь разве какое-нибудь решение могло быть для меня благоприятным?). Мы продолжали видеться, продолжали спать вместе и строить планы поездки в Париж на Рождество. Хлоя проявляла при этом странную отстраненность, как будто эти планы касались кого-то другого — может быть, потому, что легче обсуждать покупку билетов, чем то, что стояло за их приобретением или не-приобретением. За ее недостатком решительности скрывалась надежда, что, если она не будет ничего делать, другой примет решение за нее, что, если она будет демонстрировать свою нерешительность и фрустрацию[51], пусть и не влияя прямо на происходящее, я в конце концов сам совершу шаг, который был ей необходим, но который она слишком боялась сделать сама.
4. Мы вступили в пору романтического терроризма.
— Что-то не так?
— Нет, а почему что-то должно быть не так?
— Я только подумал, что тебе хочется поговорить.
— О чем?
— О нас…
— Ты хочешь сказать — о тебе, — перебила Хлоя.
— Нет, я хочу сказать — о нас.
— Ладно, что — о нас?
— Правда, я не знаю. Просто у меня начиная где-то с середины сентября такое чувство, что мы ни разу не говорили по-настоящему. Как будто между нами возникла стена, а ты отказываешься это признать.
— Я не вижу стены.
— Вот об этом я и говорю. Ты все время не соглашаешься с тем, что вообще было как-то иначе, чем так.
— Как так?
5. Стоит одному из двоих начать терять интерес, как у другого остается очень мало возможностей сделать что-либо, чтобы остановить этот процесс. Как и соблазнение, уход обладает тем недостатком, что происходит под покровом молчания, поскольку в центре отношений стоит причина, о которой не принято говорить: я хочу тебя/ я не хочу тебя — как в одном, так и в другом случае требуется бесконечно много времени, чтобы найти способ передать это сообщение. Само нарушение коммуникации с трудом поддается обсуждению, если только обе стороны не заинтересованы в ее восстановлении. Все это ставит любящего в почти безнадежное положение: соблазнительные преимущества разумного диалога кажутся исчерпанными, и его попытки вызывают только раздражение. Пока любящий действует по правилам (по-доброму), эти действия носят, как правило, иронический характер, они подавляют любовь в стремлении оживить ее. И вот на этой стадии, отчаявшись вернуть возлюбленного каким-либо иным способом, любящий прибегает к романтическому терроризму, порождению безнадежных ситуаций, целому набору разнообразных выходок (угрюмости, ревности, чувству вины), призванному заставить партнера вновь полюбить. Он ударяется в слезы, демонстрирует припадки бешенства и устраивает другие тому подобные сцены в присутствии своего предмета. Партнер-террорист знает, что, если рассуждать здраво, он уже не может надеяться на взаимность, но напрасность чего-либо не всегда (как в любви, так и в политике) достаточный аргумент, чтобы от этого отказаться. Некоторые вещи говорятся не потому, что они будут услышаны, а потому, что важно их произнести.