В это мгновение Азарию снова поразили глаза Римоны, с немой тоской остановившиеся на его лице: так порой всматриваются в тебя домашние или дикие животные, словно дано им знать и помнить нечто простое и невыразимое, предвосхищавшее и слово, и знание. Показалось ему, что в уголках ее губ пряталась улыбка, словно говорящая ему: «Хватит, мальчик, хватит», и Азария запутался, попытался завершить все шуткой, запутался еще больше и из последних сил стал оправдываться:
— Нет, это была не шутка, а наоборот, так сказать… Я серьезно, как говорится… Не собирался никого обидеть, но только ситуация, как говорится… довольно печальна… Не то чтобы печальна, но просто… неблагополучна…
— Так, может, попытаешься поделиться с нами другой шуткой? — иронически предложил Уди, не переставая метко швырять камешки в ствол искривленного дерева.
— Азария, — сказала Римона, — если тебе необходимо говорить — говори, а мы будем слушать. Но это не обязательно.
— Действительно, отчего бы и нет, — пробормотал Азария, — если вам, как говорится, скучно и вы хотите, чтобы я вас рассмешил, я знаю, как это сделать. Для меня это не проблема.
— Ну так вперед! — подбодрил его Уди, подмигнув Ионатану.
Ионатан не ответил на подмигивание, всецело отдавшись своему занятию: он выдергивал колючки и комки грязи из шерсти Тии.
— Значит, так. Возьмите, к примеру, младенца, — начал Азария и развел ладони, словно показывая, какого он размера, этот младенец. — Еще до того, как он родился. Как говорится, но чреве матери. Как-то возникла у меня мысль, будто все, кто в свое время ушел из семьи в мир иной: тетушки, дедушки, бабушки, двоюродные братья и сестры, а также наши предки, — все собираются возле младенца. Как провожающие на перроне перед путешествием с одного континента на другой. Предположим… И каждый просит, чтобы младенец согласился взять с собой что-нибудь в дорогу, например глаза, волосы, форму уха, ступню, родимое пятно, лоб, подбородок, пальцы, что-нибудь от них, умерших, каждый из которых хочет послать с младенцем подарок, некий знак памяти или внимания близким, которые пока еще живы. Младенец появляется на свет, и, как турист или эмигрант, он счастлив, что отправляется в путь, и не просто из страны в страну: ему как будто дано разрешение выбраться за железный занавес, в то время как остальные родственники знают, что у них нет никаких шансов получить разрешение на выезд, и потому они нагружают младенца, отправляющегося в путь, всем, чем только могут, пусть знают там, на счастливой земле, что мы еще существуем, и не забываем, и полны, как бы это сказать, тоски и нежности. Только младенец связан жесткими ограничениями в части багажа, и ему — вспомните, ведь он еще такой крошечный — позволено взять с собой оттуда сюда минимум: самое большее, одну из черт дяди, одну из морщин бабушки, цвет глаз или нечто особенное, скажем толстый большой палец. И в конце путешествия, иначе говоря при рождении, ждут его здесь, у входа, словно в порту, все его родственники, существующие по эту сторону. Они его целуют, обнимают, они растроганы, но тут же начинают спорить между собой, кто, кому и что прислал. Скажем, подбородок — он определенно от дедушки Алтера, а маленькие уши, почти приклеенные к голове, они, по-видимому, от двух тетушек-близняшек, злодейски убитых в лесу Понар, но вот пальчики, они, вне всякого сомнения, пришли от двоюродного брата отца, этот брат был в двадцатые годы в Бухаресте прославленным пианистом. Все это лишь пример, как вы понимаете; я мог бы привести совершенно иные сочетания. Комбинации, как говорится. Мой главный тезис в том, что нет и быть не может никаких случайностей. Слово «случай» — это, простите, любимая игрушка законченных дураков. В любом деле действуют абсолютно точные законы. Возможно, следует пояснить, что мой пример с младенцем всего лишь, как говорится, шутка. Но вывод — нет. Это значит… Под конец у меня уже не было намерения рассмешить. Все было всерьез.
— Наверно, это был румынский анекдот, — беспощадно заметил Уди, — длинный и несмешной.
— Оставь его! Ты тоже хорош, — отозвался Ионатан. — А ты, Тия, тихо. Еще немного за ухом, и делу конец. Спокойно.
— Ладно, — согласился Уди. — Дайте ему поговорить. Пусть говорит хоть до послезавтра. С него станется… А я, к примеру, прямо сейчас поднимусь в эту вонючую деревню.
— А вот я, — сказала Римона, — верю ему. Верю, что были у него две тетушки-близняшки, которые ныне мертвы. И стоит взглянуть на его пальцы, чтобы убедиться: он говорит правду о пианисте двадцатых годов. Но сейчас, Азария, не надо больше рассказывать о своей жизни. Не сейчас. Сейчас мы посидим еще пять минут в тишине, послушаем, что слышно, когда молчат, а потом тот, кто хочет пойти в деревню, пойдет в деревню, а кто хочет отдохнуть, отдохнет.
Что слышно, когда молчат? Стаи птиц вокруг. Они не поют. Обмениваются между собой короткими и резкими звуками, в которых не радость, не покой, не умиротворение, но какой-то лихорадочный трепет жизни, что-то похожее на предупреждение, глухую угрозу, предостережение: худшее впереди. В криках птиц какое-то смятение; еще немного — и оборвется, еще немного — и что-то придет на смену застывшему ужасу, у которого нет ни голоса, ни цвета. Кажется, будто эти птицы произносят свое последнее слово и знают, что должны спешить, потому что время на исходе. А за птичьим гомоном можно различить, если вслушаться, как ветер перешептывается с голубоватыми кронами, словно вступая с ними в сговор. А за ветром — голоса праха и камня, нечто бурлящее там, в черной глубине. Глухой, беззвучный звук… И предчувствием смерти, легким, как первое прикосновение пальцев убийцы к шее жертвы, неуловимо таинственным, словно шелест шелка, веет от развалин деревни, от восточных гор… Предчувствием смерти ускоряется ток жизни… Тише, мальчик, тише, не говори ни слова! Если уснешь, сможешь услышать, а если услышишь, уснешь навечно. Тот, кто будет отдыхать, отдохнет, а тот, кто станет шуметь, проиграет.
Иони почувствовал: на западе, у линии горизонта, что-то стало меняться, но предпочел промолчать. И Азария заметил то, что происходит, он знал, что спустя три-четыре часа кончится «медовое» время и снова вернется печальная зима. Но решил, что на этот раз не станет их предостерегать: они того не стоят.
Однажды в детстве, когда они прятались где-то в темном погребе заброшенной крестьянской усадьбы, после того как обошли стороной Киев, еще до эвакуации в Узбекистан, как-то ночью они сварили и съели маленького желтого котенка. Василий, христианин, перешедший в еврейство и принявший имя Бен-Авраам, убил котенка ударом кулака по голове, когда тот терся о его ногу, выпрашивая ласку. Из-за снега, падавшего снаружи, и сырости внутри погреба огонь погас, не успев разгореться, и котенка съели полусырым. Заливаясь слезами, Зорзи отказывался есть, хотя был очень голоден, а когда Василий сказал ему: «Если не будешь кушать, никогда не станешь таким сильным, как я», мальчик зарыдал, и Василий вынужден был прикрыть ему рот красной веснушчатой рукой и шепотом прорычать прямо в ухо: «Если не замолчишь, Василий пристукнет тебя, словно ты еще один котенок. Почему? Да потому, что мы голодны». Тут вдруг Азарии надоело все его вранье, большое и маленькое, и он в конце концов признался, что тоже ел мясо своего котенка.