Через пару месяцев упорной симуляции, когда мы оба уже еле ноги волочили, я рискнул вновь подстегнуть наших тюремщиков, изобразив некий приступ с конвульсиями и сумасшедшим пульсом — причем на этот раз почти не требовалось разыгрывать спектакль. Разве трудно имитировать предсмертную агонию, когда ты сам выглядишь мертвецом? Стэн позвал надзирателя, тот опять на меня посмотрел и тоже кого-то вызвал. Надо полагать, не хотелось ему потом в одиночку объясняться с начальством из-за трупа на дежурстве.
Обычно с наступлением сумерек дверь камеры запиралась, но в ту ночь ее оставили открытой, и надзиратель несколько раз ходил меня проверять. Заслышав его шаги, я вновь с энтузиазмом принимался за свое. Утром раздалось шарканье нескольких пар ног, направлявшихся в нашу сторону: надзиратель привел пару арестантов с носилками. На них меня и погрузили. Я просил захватить и Стэна… Вновь позади остался друг.
Глаза я не открывал, однако мог сказать, что меня несут по главному проходу, затем по залитому солнцем дворику в административный корпус, где носилки опустили на пол. На грудь мне положили мой же вещмешок, носилки подняли и опять вынесли на открытый воздух. Я сам себе не поверил, когда понял, что очутился в какой-то машине, скорее всего в кузове грузовика. Итак, я вот-вот узнаю, чтó случилось с теми, кто уже не возвращался. Пришел момент истины и расплаты по счетам за прыжок в слепую тьму. Грузовик тронулся.
Сквозь полуприкрытые веки я различал небо, вновь вдыхал запахи города. Солнышко пригревало, а беспредельный голубой свод над головой выглядел неописуемо прекрасным. Когда грузовик притормаживал, слышалась китайская, малайская речь, даже женские и детские голоса — впервые за очень долгое время.
Потом мы оставили городской шум за спиной и оказались — судя по запаху — где-то в сельской местности. Я уже утратил способность бояться, а просто смутно, если не сказать тупо надеялся, что меня не везут к дальнему расстрельному рву. Примерно через полчаса мы преодолели прямой и тихий участок, свернули направо, вновь короткий прямой отрезок, значительный сброс скорости, еще поворот вправо, при котором что-то затмило солнце, — и затем английская речь. Едва ли не в ту же секунду носилки сняли с грузовика, меня переложили на другие носилки и куда-то потащили.
Тут я в первый раз полностью открыл глаза. Я по-прежнему был арестантом, и кругом высились утилитарные, голые стены современной тюрьмы. Но именно этого я и добивался последние месяцы: наконец-то меня перевели в Чанги.
Глава 9
Вряд ли многие согласятся назвать печально известный лагерь райским уголком, зато я именно так и решил, едва попав в Чанги.
Охваченный суеверным страхом, я наконец решил открыть глаза — и не увидел ни одного японского солдата. Меня окружали участливые и улыбающиеся лица оборванных британских и австралийских пленных. Мои носилки были центром кипучей и заботливой деятельности, и буквально через пару минут меня уже занесли в двухэтажное строение, именуемое ББ. Я очутился в самых надежных руках, под присмотром сострадательных, всегда готовых прийти на помощь военнослужащих Британии и Австралии. Вот когда меня пробили слезы, настоящий безудержный поток, слезы облегчения и радости.
Мне дали койку, всамделишную кровать с матрасом, постельным бельем и подушкой. Вообще-то малайским душным летом простыни без надобности, но как же приятно было вновь коснуться хлопка, пусть и грязной кожей! Кто-то принес по-настоящему заваренный чай. И тут рядом возникли они, кожаные мешки с костями, которых я уже не чаял увидеть: Билл Смит, Мак, Слейтер… Я-то думал, японцы вывалили их на какую-то пригородную свалку, а они, оказывается, все это время жили здесь, на верхнем этаже, причем из двух больничных блоков этот ББ был специально отведен под нас, выходцев из Утрама. Тебя тоже, сказали они, очень скоро переведут к нам. Удивительнейшая, сказочная встреча, и меня обдала успокоительная волна, когда я понял, что мы все до сих пор живы.
Со мной поздоровался мужчина, представившийся Джимом Бредли. Я поначалу решил, что никогда его раньше не видел, но потом он рассказал, что в Утраме его держали в камере 41 и перевели сюда лишь под самое Рождество. И тут я вспомнил, что, действительно, в тот день по коридору тащили носилки с заросшей жердью, а по-другому и нельзя назвать скелет с черной, косматой бородищей, словно волос пошел в рост, пока истаивало тело… Ко мне подошли и Билл Анкер, и Ян Моффат, и Гай Мачадо, которых тоже выносили из камер-одиночек, и в каждом случае буйная поросль скрывала лицо. Сидевшим в одиночках запрещалось бриться и стричься. Раньше я и не представлял, до чего мелочной может быть жестокость.
Никто не бросился с ходу меня врачевать, однако я ничуть не считал себя покинутым: само пребывание в Чанги было наилучшим, пусть и психологическим лекарством, которое только можно пожелать. Меня разместили у входа в палату, и я не мог избавиться от впечатления, будто лежу в больничной койке на станционной платформе, со снующими туда-сюда толпами и прочей суматохой. И тем не менее в ту ночь я отлично спал — наверное, из-за предельной измотанности, а еще оттого, что дорвался до возможности как угодно громко и всласть разговаривать с таким количеством людей.
Нашим ББ руководил Бон Роджерс, военврач-австралиец из тасманийского Хобарта. Воистину выдающийся и преданный своему делу человек, который остался в памяти тысяч и тысяч военнопленных, прошедших через Чанги.
Когда он появился с утренним обходом, то первое, с чего начался мой медосмотр, было взвешивание. Поставили меня на старые весы, и я узнал, что вешу теперь 105 фунтов[12], что на 60 фунтов меньше моего обычного, довоенного показателя. Роджерс прописал мне витамины, а еще я стал получать молоко и даже яйца, хотя далеко не всегда. По-настоящему питательный рацион: наша больничка вообще получала лучшую пищу во всем лагере, пусть она по-прежнему состояла в основном из риса.
Само пребывание здесь уже было лекарством. В относительном покое, среди предсказуемости, с дополнительным питанием, в чистоте, под присмотром терпеливых и надежных санитаров, в атмосфере товарищества и поддержки я медленно, но неуклонно шел на поправку, прибавлял в весе.
Выяснилось также, что японцы вернули мне мою Библию. Тщание, с каким они заботились о личных вещах военнопленных, ничуть не уступало масштабам наплевательства на наше физическое благополучие. Даже наручные часы отдали. Но когда я попробовал вновь пробудить в себе тот душевный настрой, который всегда проявлялся при чтении звучных пассажей литературы семнадцатого столетия, обнаружилось, что я практически забыл, как читать. Страница выглядела мельтешением закорючек, не получалось сфокусировать взгляд. Я не видел ни единого печатного слова на протяжении последних семи месяцев. Знакомство с письменностью было низведено к распознанию заглавной буквы D.
Ничего не оставалось, как по складам разбирать кричащие заголовки и подписи к рисункам в переплетенной подшивке «Лилипута», журнальчика со сплетнями и снимками полураздетых девиц; потом я переключился на детский букварь, откуда старательно зачитывал простенькие слова. По сути, я утратил интеллект и целыми днями копался в памяти в поисках навыков письменной речи. К великому облегчению, способность читать восстановилась быстро.