После завтрака я оставлю письмо и уйду. Вернусь домой около полудня, чтобы отдаться на милость твоей любви. Родная моя, ты так нужна мне! Верю, несмотря ни на что, — ты меня не бросишь.
Твой преданный муж Б.»
Это письмо Блейз писал поздно ночью. От замечательного профессионального черновика, составленного Монти, пришлось, конечно, отказаться, хотя пару идей Блейз из него все же позаимствовал. Зато, когда он сам начал писать, к нему вдруг пришло вдохновение. Какое-то загадочное возбуждение подсказывало нужные и правильные слова, так что в конце концов он и сам растрогался.
Проводив Монти, он вернулся к Эмили и провел у нее почти весь день. (Харриет он потом сказал, что был у Мориса Гимаррона.) Эмили разражалась то рыданиями, то проклятиями, а Блейз, обнимая ее, чувствовал, как им овладевает непонятное спокойствие, — он чуть ли не гордился собой. К этому времени он уже окончательно решил, что скажет обо всем Харриет, и в полной мере осознал, какими последствиями чревато его признание для всех действующих лиц. Он был подчеркнуто немногословен, что в конце концов произвело на Эмили впечатление. «Странный ты сегодня какой-то, — сказала она ему. — Но ничего, тебе идет». Они много выпили, доели бутерброды, и, уходя, Блейз, непонятно почему, чувствовал себя уже гораздо бодрее.
Однако потом — пока он ехал домой, ужинал, говорил о чем-то с Харриет и желал ей спокойной ночи — спокойствие его незаметно улетучилось. На первых строчках письма он то обливался холодным потом, то замирал от страха. Но скоро ему стало немного легче, надежда как будто начала возвращаться. Вместе с красноречием пришла уверенность, что он все-таки овладел ситуацией, все-таки повернул все по-своему, — и эта уверенность давала ему энергию. Нельзя сказать, чтобы написание письма доставило ему удовольствие, но оно захватило его целиком, как, вероятно, захватывает человека борьба за жизнь. С одной стороны, он был доволен тем, что успел хоть как-то помириться с Эмили, с другой — чувствовал, что правда, изложенная им в этом письме, уже начала чудесным образом воздействовать на него самого, словно укрепляя и обновляя его любовь к жене. Он как бы отдавался во власть Харриет, признавал ее власть над собой — и это придавало силы ему самому. Дурак, зачем он не признался во всем давным-давно, ведь это, оказывается, не только возможно, но даже не так трудно! Снова и снова умоляя Харриет о любви, он чувствовал, что она не сможет устоять под таким мощным натиском.
На следующее утро он проснулся в страхе и невыразимой тоске. Пока еще ничего необратимого не случилось, думал он, пока еще можно порвать письмо в клочья и забыть — и все останется по-прежнему.
Он оставил письмо на самом видном месте, на столике в прихожей, не оглядываясь выбежал из дома и все утро бродил по окрестным улицам, бессмысленно озираясь и бормоча себе под нос названия домов.
* * *
Харриет сидела, зажав в руке только что дочитанное письмо. Еще когда она увидела на столике конверт, ей вдруг стало страшно. Сейчас она сидела в своем «будуаре» и задыхалась. Точнее, дыхание вдруг сделалось для нее поразительно сложным процессом. Она открывала рот, наполняла легкие воздухом — но выдохнуть почему-то не могла. Спустя ужасно много времени ей наконец удавался выдох. Потом опять тянулась долгая, долгая пауза, и, уже на грани обморока, — снова вдох. Все, о чем говорилось в этом письме, было невозможно и потому никак не укладывалось у нее в голове. Тут вкралась какая-то ошибка, Блейз, наверное, что-то перепутал. Все это не могло иметь отношения к ее Блейзу. Прошлое не может так вдруг перемениться, в конце концов, всем ведь известно, что прошлое изменить нельзя. Человек, написавший все эти слова, автоматически оказывался для нее посторонним, а раз он посторонний — стало быть, то, о чем он пишет, не может иметь к ней никакого отношения. Красноречие, которым сам Блейз так гордился, осталось незамеченным. Из всего письма Харриет усвоила лишь один факт — невыносимо огромный, немыслимый.
Надо что-то с этим делать, говорила она себе, надо быть сильной. Пришла беда, я знала, что когда-нибудь она придет. Вот теперь и посмотрим, хватит у меня мужества или не хватит. Все так же сжимая в руке письмо, она прошла к себе в спальню и легла на кровать. Знакомые предметы окружали ее в счастливом неведении, знакомые безделушки выстроились на каминной полке. На столе лежал галстук Блейза и голубые эмалевые запонки, ее подарок. Но дышать лежа оказалось совершенно невозможно, и Харриет снова села. Попробовала плакать, однако выдавила из себя лишь несколько слезинок, а потом опять стала задыхаться. Я должна быть сильной, в который раз мысленно твердила она, это пришла беда, и я должна быть сильной.
Сначала больнее всего была ревность, вероятно, вполне естественная — от сознания этой естественности как будто даже становилось легче. Сколько боли, оказывается, может принести простое знание факта. У него была любовница, а она, его жена, даже не догадывалась об этом. Он обманул ее. Она думала, что это другие мужья обманывают своих жен, а ее муж на такое не способен. И вот оказалось, что способен. Он отдавал свою любовь другой женщине. Целостность мира нарушилась, картина, такая, казалось бы, совершенная, в один миг покрылась сетью темных трещин. Сам Блейз превратился вдруг в чужого, злого и бесчестного человека, любовь к нему причиняла Харриет невыносимую боль. Это один факт. Но был еще и другой: мальчик. Мальчик, который ему сын, а ей нет. Харриет вспомнила мальчишескую фигурку под акацией, но мысль о том, что это мог быть тот самый мальчик, не мелькнула — лишь смутное ощущение, что та фигурка в сумерках оказалась символом, предзнаменованием. Значит, у Блейза есть другая семья.
Харриет подошла к туалетному столику и опустилась на стул. Много лет подряд в этом зеркале отражалось такое знакомое, спокойное лицо, но теперь на Харриет смотрела совсем другая женщина, у нее были большие встревоженные глаза и дрожащие жалкие губы. У Харриет закружилась голова, ей вдруг показалось, будто в ее дом угодила бомба и он только что взорвался у нее на глазах — бесшумно, как в немом замедленном кино. Дома больше нет, она одна среди развалин. Как у Тинторетто на картине «Благовещение», подумала Харриет: Дева Мария сидит на развалинах, потому что Святой Дух явился к ней как страшная, разрушительная сила. Но Богородице разрушение принесло благую весть, а Харриет оно ничего не принесло. Только сровняло ее дом с землей — и все.
Держись, повторяла она себе, держись. Думай. Скоро вернется Блейз, надо будет что-то говорить. Она расправила скомканное письмо. Эмили Макхью. В имени есть жестокая определенность. Он был нежен с этой женщиной, они смеялись с ней вместе, обрастали семейными привычками и ритуалами. Даже детали супружеской неверности не волновали Харриет так сильно, как эти маленькие интимные нежности. Из-за ребенка та жизнь как-то сразу оказывалась огромной и загадочной, из того дома невидимый для Харриет Блейз смотрел на нее странными, чужими глазами. Она наконец разрыдалась, зажимая руками рот и нос, глядя неузнающими глазами на отраженное в зеркале смятое лицо.
Держись, как заклинание повторяла она. Держись, ты дочь солдата, сестра солдата, думай. Как выбраться из этой путаницы, как в ней разобраться? Все случилось очень давно. Он ее больше не любит. Для него она всего лишь ненавистное бремя. Он выполняет свой долг перед этой женщиной и ее ребенком. Конечно, ему надо было давно мне все рассказать. Зачем было столько лет страдать, это так ужасно для человека искреннего и правдивого — быть привязанным к женщине, которую он уже не любит, и лгать той, которую любит. Ибо даже в этом новом опустошенном, оскверненном мире Харриет ни на миг не усомнилась в том, что Блейз любит ее. Даже в эту минуту она всей душой тянулась к нему. Ей мерещилось, как Эмили Макхью и ее сын, будто стоящие на плоту, медленно удаляются, уплывают куда-то, а Харриет и Блейз остаются на берегу.