class="v">И птицы уже летают в сновиденьях.
И дворник с черными руками
стоит всю ночь под воротами...
(ПВН, 157)
Кстати, в «Утре» дворник уже фигурировал как знак сновидения.
Дворник возникает в стихотворении на склоне дня, с наступлением ночи. Движение времени, однако, как и в иных текстах Хармса, продолжается, но сновидение остается как бы на точке замерзания времени, вне временного потока:
Проходит день, потом неделя,
потом года проходят мимо,
и люди стройными рядами в своих могилах исчезают.
А дворник с черными усами
стоит года под воротами...
(ПВН, 157)
Второй пример — двенадцатый случай, «Сон». Он напоминает историю столяра Кушакова, на которого падают кирпичи, изменяя его до неузнаваемости, но в данном случае герой текста Калугин трансформируется не под воздействием падений, а в результате «работы сновидения».
Калугин заснул и увидел сон, будто он сидит в кустах, а мимо кустов проходит милиционер (ПВН, 367).
Калугин просыпается, снова засыпает и каждый раз видит сон с теми же компонентами, но по-разному между собой связанными. И наконец, Калугин засыпает и спит четыре дня и ночи подряд...
...и на пятый день проснулся таким тощим, что сапоги пришлось подвязывать к ногам веревочкой, чтобы они не сваливались. В булочной, где Калугин всегда покупал пшеничный хлеб, его не узнали и подсунули ему полуржаной (ПВН, 367) и т. д.
Трансформации компонентов в сновидении по-своему отражаются на всей физике калугинского тела, которое как бы подвергается гротескной метаморфозе. Субъект странным образом претерпевает на своем теле работу сна. Сон превращает его в «другого».
Метаморфоза Калугина — это и знак быстро текущего субъективного времени сновидения, но это и в конце концов этап на пути полного исчезновения героя из пространства материального мира. Хармс кончает «Сон» типичным для него финалом:
Калугина сложили пополам и выкинули его как сор (ПВН, 367).
Спящий перестает принадлежать этому времени и этому миру.
10
В «Утре» герой одновременно и раздваивается, и остается самим собой: «Глаза у меня закрыты, но я моргаю, не открывая глаз». Эта странная ситуация означает чисто пространственное совпадение себя прошлого с собой настоящим. Два «я» существуют в разных фазах — тогда, когда одно «я» закрывает глаза, второе «я» лежит с открытыми глазами.
Это раздвоение можно описать в терминах диссоциации между органически «проживаемым телом» и «телом-вещью» (согласно Гуссерлю-Шелеру). Каждое из них обладает своей темпоральностью. «Тело-вещь», то есть собственное тело, видимое со стороны как нечто внешнее, может принадлежать темпоральности смерти, неподвижности (например, тело рассказчика, неподвижно лежащее с закрытыми глазами, по-своему превращается в «старуху»), а «проживаемое тело» может существовать в некоем временном потоке, пронизанном сменой интенсивностей и ощущениями.
Но во всех случаях диссоциация проходит через блокировку слова. По мнению Франсуазы Дольто, «только через слово трансформировавшиеся желания смогли организоваться в схему тела»[220]. Слово выступает как унификатор различных тел, как их собиратель воедино. Дольто, например, считает, что имя человека — одно из таких первичных слов, собирающих тело человека в единую бессознательную схему.
Сон, конечно, — область таких диссоциаций par excellence. При всей отделенности сна от человека он, однако, переживается как жизненный, органический континуум. Только пробуждение производит передистрибуцию ролей в сновидении. Тот, для кого «делался» сон, в момент пробуждения понимает, что он сам был его производителем. Но это «присвоение» сновидения связано с его прекращением, с разрывом континуальности и органически воспринимаемого жизненного, темпорального потока. По выражению Бинсвангера, пробуждение превращает сновидение в «историю» собственной жизни человека, его «внутреннюю жизненную историю»[221]. В следующей главе я подробнее буду говорить об истории как остановке времени. В данном случае достаточно просто заметить, что для сновидения нерелевантно разграничение прошлого, будущего и настоящего. Пробуждение позволяет мне «присвоить» «данный мне сон», но одновременно делает его прошлым, моей историей. В этом смысле и сновидения (через диссоциации), и пробуждение (через сходную процедуру перераспределения ролей) функционально похожи на символическую смерть.
Введенский дал в «Серой тетради» чрезвычайно выразительное описание времени сна:
В тюрьме я видел сон. Маленький двор, площадка, взвод солдат, собираются кого-то вешать, кажется, негра. Я испытываю сильный страх, ужас и отчаяние. Я бежал. И когда я бежал по дороге, то понял, что убежать мне некуда. Потому что время бежит вместе со мной и стоит вместе с приговоренным. И если представить его пространственно, то это как бы один стул, на который и он и я сядем одновременно. Я потом встану и дальше пойду, а он нет. Но мы все-таки сидели на одном стуле (Введенский, 2, 79-80).
Строкой ранее Введенский определил смерть как «остановку времени». В сновидении она и задается как такая остановка. Введенский уточняет, что время стоит вместе с приговоренным и бежит вместе с рассказчиком. Но именно в сновидении эта раздвоенность времени, которое одновременно стоит со смертью и бежит с жизнью, позволяет осуществить опыт времени как раздвоение. Метафорой этого раздвоения можно считать образ сидения на одном стуле приговоренного и живущего. Тела их совпадают на какое-то время, но они могут и разойтись. Речь, конечно, идет об оппозиции спящего и бодрствующего, но и об оппозиции жизни и смерти. При этом сон позволяет как бы пережить смерть собственного тела извне. Финал описания Введенского очень выразителен. Финальное смыкание двухдиссоциированных тел означает и их окончательное расставание.
11
Сидение на одном стуле, лежание на одной кровати создает особый пространственный образ текущего времени, для которого Хармс находит точный образ в «Сабле» (1929):
Жизнь делится на рабочее и нерабочее время. Нерабочее время создает схемы — трубы. Рабочее время наполняет эти трубы (ПВН, 433).
Это противопоставление двух типов времени[222] можно понимать именно как противостояние неподвижного места и подвижного потока. Одно время выражает статику остановки. Это схема, труба, по отношению к которым ток рабочего времени осуществляет движение. Хармс уточняет:
Нерабочее время — пустая труба. В нерабочее время мы лежим на диване <...>. Мы <...> отделяем себя от всего остального и говорим, что вправе существовать самостоятельно (ПВН, 433).
Для того чтобы «проживаемое» время начало течь, как бы отделяясь, подобно времени сновидения, от внешнего мира, само тело спящего должно быть неподвижным. Эта неподвижность «пустой трубы» необходима, чтобы «проживаемое» время наполнило «трубу», «как ветерки», если воспользоваться выражением Хармса.
В одно из самых обэриутских и самых концептуальных стихотворений Заболоцкого «Время» (1933) включена