шубка неприятно давила на плечи.
– Конечно же, это я донесла.
Витт надул щёки, шумно выдохнул.
Дождь пропал. На песок накатила волна.
– После нашей аудиенции ему стало хуже, – сказал Витт. – Вы передали ему травяной отвар со столика.
– Это ваши домыслы, Иван Осипович, – ответила Каролина. – Подумайте о приятном. Проще было бы отравить не государя, а вас.
Витт грустно улыбнулся шутке:
– Вашу тётку Розалию Любомирскую Робеспьер за меньшее на эшафот отправил.
Пришёл ветер. Серый. Промозглый.
Каролина взяла Витта под руку:
– Мне на днях сон был. Будто я – Розалия Любомирская. Стою на эшафоте с оголённой шеей. Холод мерзкий. Кто-то спрашивает о моём последнем желании. Я прошу отвести меня в тепло. А они не отводят. Они все стоят и смотрят. Я не понимаю, чего они ждут. А потом вдруг моя голова отваливается сама собой. Без гильотины. И катится, катится. И всё вокруг вертится.
– Покушение на государя, дворцовые заговоры… – сказал Витт. – Иногда мне кажется, что нас волнуют какие-то совсем глупые материи.
– Глупые?
– Последнее время я часто думаю о другом: любили ли вы меня хоть когда-нибудь?
Витт провёл рукой по мокрой от дождя шее.
– Хм, – сказал. – А восстание теперь очень даже возможно. Всё произойдёт быстро… И головы полетят. И завертится всё. Монархия или республика… Государь или диктатор… Но те, кто против государя помышлял, любой властью непременно наказаны будут.
– Что же делать? – спросила Каролина.
– Ничего, – ответил Витт. – Всё, даст бог, образуется.
Тело покойного императора Александра Павловича лежало на обеденном столе в доме градоначальника Таганрога Папкова[58]. На веках покойного тускло блестели монеты – серебряный рубль и пятирублёвая золотая, на которой орёл, будто в знак скорби, опустил крылья. Одинаковых у Егорыча под рукой не оказалось.
Сухонький строгий лекарь в круглых очках сделал на груди разрез, ловко отделил кожу от рёбер. Удалив грудину, вынул сердце и поместил в серебряную вазу со спиртом. Затем отложил монеты, разрезал кожу на голове, словно чулок, снял кожу, распилил череп медицинской пилой. Вскрыв его, бережно извлёк мозг, разделил и осмотрел обе доли, сделал несколько надрезов на правой.
– Кровоизлияние, – лекарь опустил части во вторую серебряную вазу.
Капитан, стараясь не смотреть на разъятый мозг императора, закрыл вазы крышками и унёс.
Тело было помещено в дубовый ящик, обшитый изнутри свинцом и закрывающийся выдвижной крышкой. Останки вывезли из Таганрога в двух каретах под охраной кавалергардов.
август 1826
Над Крестовским островом уже неделю стыл туман. Деревья прорастали в него, держали липкими листьями. Дверь в дом бывшего камердинера Александра Павловича была изнутри закрыта на засов. Квартальный надзиратель с трудом выбил её. Окна тоже были закрыты изнутри. Ни звуков, ни сквозняка. Казалось, сама пустота поселилась здесь.
В горнице, на столе, среди ореховых крошек лежали исписанные листы, озаглавленные как «Список личностей, посещавших императора Александра Павловича незадолго до кончины его». Ровный без помарок почерк. Фамилии, имена, время посещения… На побитом орехами столе так не напишешь.
Егорыч исчез.
Николай, которому сообщили о происшедшем, покачал головой, и ему снова захотелось груш.
Донесение об исчезновении Егорыча догнало Бошняка на почтовой станции Вышнего Волочка. До Новоржева было ещё четыреста вёрст.
С самого Петербурга Бошняка не оставляла мысль открытого за ним наблюдения. Блинков по поручению Бенкендорфа, конечно, приглядывал за ним. Но было ещё то, что выбивалось из привычного дорожного ритма. Моложавый барин с орлиным носом, который два раза за три дня проскакал мимо. Карета с тщательно занавешенными окнами. Настороженный взгляд кучера на её козлах. Даже тракт казался слишком пустым.
На безлюдной лесной дороге стояла повозка, запряжённая саврасой кобылой. Капли дождя стучали по потёртому, обтянутому толстой кожей сиденью.
Лавр Петрович сидел под большой елью с надкусанной куриной ногой в лоснящихся от жира пальцах. На промасленной бумаге лежали ещё две жареные курицы, над которыми второй ищейка держал потрёпанный зонт.
С зонта на курицу падали тяжёлые капли.
Лавр Петрович ткнул недоеденным окорочком:
– Ну гляди… Гляди, рожа…
Ещё откусил, подобрел.
– Люблю погони, – с набитым ртом проговорил он. – Особливо загородные.
– Который день в пути, – сказал второй ищейка. – Скоро, не дай бог, в какую-нибудь Польшу пропихнёмся.
– Имение Ушакова близёхонько, – сказал Лавр Петрович.
– Главное, чтоб он нас первым не нашёл, – послышался из кустов голос первого ищейки.
– А если мы его не спымаем, нас обратно в Москву определят? – спросил второй.
Кусты у дороги закачались, натягивая штаны, выбрался первый ищейка.
– Ну и лес, – сказал он. – Ни одного лопуха… Токмо папоротники.
Он, как над умывальником, вытянул руки, подставил ладони под дождь:
– Может, Ушаков в своё имение и не поехал вовсе? А? Лавр Петрович?
– Куда ж ему? – сказал Лавр Петрович. – Когда ехать некуда, завсегда дома оказываешься.
Дождь припустил сильнее. По дороге вдоль леса шла запряжённая в телегу лошадь. Шла сама, словно знала путь. Истопник лишь придерживал вожжи.
В телеге, под сеном, под мешковиной, в потемневшем от воды капитанском мундире лежал Ушаков. Вода стояла в его запавших глазницах.
– И чего человеку надо? – истопник с удовольствием оглядел окружающий мокрый мир. – Вот такой свободы и надо.
Вынув из котомки краюху хлеба, истопник отломил кусок, стал жевать.
– Подъезжаем, Дмитрий Кузьмич. За взгорком, должно быть, и Молохоч, имение твоё, – с набитым ртом проговорил он. – Аккуратно едем. Бумаг и тех никто не спрашивал.
Он приподнял Ушакова, рукавом вытер воду с глаз.
– Ты уж извини, что я в тебя в борделе стрельнул. Ну нельзя было на государя руку поднимать, – вложил в рот Ушакова разжёванный мякиш. – Вижу, что простить не можешь. Ни разу ещё с Царского Села не глянул. А ты погляди. Нет у тебя никого, кроме меня.
Истопник с нажимом погладил Ушакову горло.
– Глотай, глотай…
Ушаков судорожно глотнул.
– Молодца… Вот приедем, соберём по людишкам твоим крепостным деньжат, хлебца… Имение бы продать. Да не успеем.
На лицо Ушакова упал мокрый лист. Деревья недовольно шумели ветром. Дождь превратился в поток. Он стал так плотен, что было чудом дышать в нём.
Дома́ в Молохоче плыли среди бегущих по земле потоков. Над крышами вился жидкий дымок. Среди них белел свежий недостроенный сруб. Два мужика под дождём пилили бревно.
Истопник на ходу взял с повозки кожаный фартук, продел голову и принялся завязывать за спиной лямки.
– Давняя привычка, Дмитрий Кузьмич, – сказал. – Ежели труды или что не так, то в фартуке всё лучше.
Барский дом стоял на краю деревни. Потоки воды бежали с двускатной низкой крыши. У порога лежала в грязи необычайных размеров свинья. Истопник пнул её, забарабанил кулаком в дверь. Из недавно отстроенного, но уже кривого сарая выглянула баба в платке и старой кацавейке. Худая, подвижная, с крепкими руками, она разглядывала истопника, не торопилась подходить.
Дверь открыл мужик с пухлыми серыми щеками – Фетисов. Из-за спины его выглянул семилетний Макарка.
– Чего шумишь? – Фетисов говорил так, словно с трудом понимал собственные слова.
Истопник кивнул на деревню:
– Это Молохоч, дядя?
– Ну. А ты что?.. Кузнец? – оглядев кожаный фартук, спросил