— предчувствие отъезда не вызывало в нем никаких мрачных мыслей. Не надо было сжимать голову руками, не надо было ругать себя. Весь мир — прекрасен, и ему, Мухтару, не будет плохо. И если он уедет — на новом месте ему, наверное, будет лучше… Мухтар неожиданно поцеловал в щеку начальника почты, и тот даже зарделся от удовольствия и в ответ стал целовать Мухтару руку.
— Мухтар-джон, — спросил он со сладчайшей улыбкой, — как вы добиваетесь…
— Не вы, а ты, — поправил его Мухтар и еще раз чмокнул в щеку.
— …как ты, золотой Мухтар, добиваешься того, что кожа на твоих руках нежнее, чем у девушки и пахнет персиком и миндалем?
Тут-то Мухтар и вспомнил опять о Зайнаб. С тех пор, как она приехала, он извел на себя половину того крема, который был у девушки. Вспомнив сейчас о том, что она куда-то исчезла, а перед тем побледнела, как тяжело больная, он не почувствовал ни раздражения, ни ревности. Так вспоминают в добрую минуту о непутевом своем ребенке. Его жаль до боли. Понимаешь, что конченный он человек, но ведь твоя кровь, разве можно отнестись равнодушно, разве можно бросить и забыть! Что и говорить, он сроднился с Зайнаб. «Проклятая девчонка!» — мысленно повторил он слова, произнесенные им в тот мрачный час, когда он сидел в темном кабинете. Но тогда этими словами он ругал Зайнаб, а теперь вкладывал в них восхищение.
В двенадцатом часу ночи, захватив про запас четвертинку водки, Мухтар излишне твердым шагом, с гордо поднятой головой и взглядом победителя, шел посредине улицы к дому сельсовета. Опять, как и вчера, светил круглый месяц и легкий ветерок, теплый, нежный, весенний ветерок ласкал своим дуновением кожу лица. Улица была пустынной, только в окнах Анвара горел свет. Проходя мимо школы и мимо домика директора, Мухтар еще выше задрал голову. Всё ему сейчас было нипочем. Пусть-ка выйдет Сурайе — он ей скажет!
Что он ей скажет, Мухтар так и не придумал. Он вспомнил, что окно, выходящее на улицу — это окно детской, той самой комнатки, в которой жила всё это время Зайнаб. «Почему «жила»? Может быть, она и сейчас там?.. Нет, нет, чемодан-то остался в конторе…» Сердце защемило от предвкушения того, что сейчас он увидится с Зайнаб. Полчаса тому назад он сам задавал себе вопрос: куда она девалась? А сейчас — знал, да, не думал, а знал, что Зайнаб у него. Куда же, в самом деле, могла она деваться. Очень ей нужно ходить по кишлаку! Вспомнил он и молящее выражение глаз своей девчонки. «Протягивает командировку, старается придать себе независимый вид, а в глазах любовная тоска и робкая просьба простить…»
…Так оно, конечно, и оказалось. Войдя к себе, Мухтар не зажег свет. Постоял, чуть покачиваясь, в густой темноте и прислушался, принюхался: здесь или нет? Услышал прерывистое и чуть всхлипывающее дыхание обиженного ребенка. Почувствовал запах ее духов. И откуда-то из глубины пришло умиление. Только не умиление нежности, а другое — жадное умиление мужчины. Оно влечет за собой острое желание подхватить на руки, закружить, и целовать, и кусать, и шептать бессмысленные слова…
Стараясь не скрипнуть половицей, Мухтар стал подкрадываться к тахте. Но Зайнаб всё-таки проснулась, слегка вскрикнула, а потом прошептала:
— Кто это? — голос был беспомощным, как у человека, который никогда и нигде не чувствует себя дома, не может спрашивать по-хозяйски.
Мухтар двумя большими шагами приблизился к ней, опустился на колени, обнял Зайнаб за плечи и стал целовать. И глаза, и щеки, и губы, и даже руки — всё у нее было солоно от слез…
…Потом, когда она уснула, а в нем все еще бурлила энергия, он тихо поднялся, зажег настольную лампу и накрыл полотенцем, чтобы свет не бил в глаза спящей. Откинувшись на стуле и прикрыв веки, Мухтар отдался сладостной истоме. Мысли неопределенно метались вокруг какого-то еще неясного центра. Сейчас он подумает, а может быть и сделает что-то очень, очень важное, решающее. Именно так — решающее всю его жизнь. Но для решения не хватало чего-то, какой-то детали, одного глотка… Ну, за этим далеко ходить не нужно. Привычным движением он завел руку назад. На стуле висел пиджак, в кармане пиджака — четвертинка водки. Мухтар не стал себя утруждать поисками стакана. Выковырял карандашом картонный капсюль, сделал глоток прямо из горлышка. Четвертинку поставил на стол. Пошарил глазами чем бы закусить, нашел кусочек печенья, пожевал и вдруг увидел в пепельнице разорванный плотный лист бумаги. Такой белой глянцевой бумаги у него в доме никогда не было. Не задумываясь, не придавая тому, что он делает, большого значения, он разложил куски на столе, подобрал по извилинам рваных краев. Это оказалось не трудно. Перед ним теперь лежали стихи. И он уже собрался было небрежно смести их со стола, как вдруг заметил в предпоследнем байте имя Анвара. Тогда он стал читать:
Тайну я хотел сберечь, но не уберег, —
Прикасавшийся к огню пламенем объят.
Говорил рассудок мне: берегись любви!
Но рассудок жалкий мой помутил твой взгляд.
Речи близких для меня — злая болтовня
Речи нежные твои песнею звенят.
Чтоб умерить страсти пыл, скрой свое лицо,
Я же глаз не отведу, хоть и был бы рад.
Если музыка в саду — слушать не пойду,
Для влюбленных душ она, как смертельный яд.
Этой ночью приходи утолить любовь, —
Не смыкал бессонных глаз много дней подряд.
Уязвленному скажу о моей тоске,
А здоровые душой горя не простят.
Не тверди мне: «Анвар-джон, брось тропу любви!»
Я не внемлю ничему, не вернусь назад.
Пусть пустынею бреду, счастья не найду, —
Невозможен все равно для меня возврат.
«Господи, — покачивая головой и недобро улыбаясь думал Мухтар, — какой идиот… Вот тебе и благородный, вот и передовой… Попался ты мне теперь, голубчик!» Он взглянул на Зайнаб. Вот та, которой посвящены эти стишата. Мухтар не помнил, конечно, эти стихи Саади. Да и вообще он презирал поэзию. Делал исключение для Зайнаб. Если она читала вслух, а он был в благодушном настроении — мог и похвалить. Как хвалят способного ребенка — снисходительно, и только…
Он не ревновал. Ревнуют глупцы. Вчера