На фотографии с припиской «Пьяная скука» над столом с четырьмя бутылками и какой-то закуской на обрывке газеты сидели бородатые крестьяне в овчинах со стаканами в громадных кулаках.
— А вот так планировали посещать чайные теперь!
На соседних фотографиях гладко побритая публика городского вида в блестящих фасонных сапогах мыла руки перед едой, пила чай из приборов с подстаканниками и читала газеты под портретом вождя всех трудящихся Владимира Ленина. Вождь тоже сосредоточился на газетных новостях.
— Даже закупили два фикуса и искусственные хризантемы. Но, увы… — Антон Павлович вздохнул и как будто хотел еще что-то сказать, но затянул паузу и только развел руками. После чего снова ухватил мое плечо и подтолкнул в комнату, разительно отличавшуюся от остальных. Контрастный красно-черный ковер, убранные пепельными занавесками окна, свисающие с потолка красные и черные ленты, еле святящиеся лампады по пустым, без икон углам.
— Как дань своенравной моде эта комната посвящена жертвам политических репрессий. Здесь собраны подлинные фотографии людей, пострадавших от рук кровавых палачей сталинского режима…
Фотографии занимали все четыре стены, висели плотными рядами почти без просветов. В большинстве своем это были портреты людей сельских, из простонародья, отличных от нас несовременным типажом, чаще всего с острыми скулами и безразличными, по-иконному отстраненными глазами. На лицах не было дурашливых улыбок, подмигиваний и прочих фишек, которые именно в провинции популярны у посетителей фотосалонов. Возникало чувство, что фотографические персонажи смотрели на камеру, но оставались далеко в своем мире, равнодушные к происходящему, словно спали с открытыми глазами. Впрочем, на некоторых лицах глаза были закрытыми, а на отдельных словно блуждали, не фокусируясь на объективе.
— Что они у вас как покойники, только ангелов не хватает для антуража? Никогда не видел таких мрачных деревенских девушек!
— А они и есть настоящие покойники, — улыбнулся обычной вымученной улыбкой экскурсовод. — Можете даже угадать… Да, вот на этой фотографии… Кто из кулацких детей мертвый?
Я стал всматриваться в фотографию, на которой два мальчика и девочка около десяти лет сидели на лавке. Как понять, кто из детишек мертв, если, конечно, Антон Павлович не разыгрывает меня? Казалось, что не жива девочка с анемичным лицом, сидевшая с краю и державшая куклу на коленях. Было в ней что-то такое, не от мира сего. Но у нее были растрепаны волосы, вряд ли девочку аккуратно не причесали бы для последней фотографии. А мальчик с другого краю как бы опирался на палку, которую, очевидно, сломали только что: несколько листьев не успел оборвать… Оставался мальчик в центре. У него на коленях лежала открытая книга, но не похоже было, чтобы он листал страницы, — руки были убраны за спину. И я понял, что мальчик и девочка, сидящие по краям, удерживают плечами мертвого брата. Так сказать, детское фото на вечную память.
— Редкая фотография, — согласился со мной Антон Павлович, — обычно на семейных снимках фотографируются родители с мертвым ребенком. Или супруга с покойником…
— Понятно! — оборвал я его, чувствуя, как подкатывает тошнота и холодеют пальцы. Но он не обиделся.
— Такие фотографии были во многих домах, и я собрал их в одном месте. Так сказать, портретная галерея населения деревни, краеведческий музей местного социума… Жертвы-жертвы… Пойдемте передохнем, у нас ранний подъем.
По скрипучей лестнице мы поднялись на верхний этаж. Ощущая присутствие толпы фотографических призраков, я сомневался, что смогу сегодня уснуть. Но бормотание Антона Павловича, занявшего кровать у противоположной стены, постепенно сморило меня. И я безуспешно пытался помешать яростной буре, распахнувшей окна в доме, разметавшей темные занавеси и траурные ленты. Буря хохотала и перемешивала фотографии на стенах, и я ничего не мог поделать — обрывки бумаги кружились и гнали друг друга, и лица словно сражались между собой, а фотография молодой женщины в глухом черном платке с обтянутыми кожей скулами и закрытыми глазами преследовала меня, пронзительно крича: «Заявление! Ввиду пуска старой ткацкой фабрики в работу на четырех станках прошу перевести меня работать на четверку станков шестьсот шестьдесят шестой смены! Подпись! Заявление! Ввиду пуска…»
* * *
— Вставайте, — очнулся я от того, что меня дергали за рукав. Антон Павлович стоял надо мной с заговорщическим видом, держа свечку. В доме было стыло, за окном чернела темнота. «Ну что ему еще надо?» — раздраженно подумал я. Но экскурсовод торопил меня:
— Давайте-давайте, поднимайтесь! У вас есть незабываемая возможность лицезреть призраков! Торжественный ход!
Мы устроились у окна. Небо на востоке чуть серело, но улица была в кромешной тьме. Пахло сеном и плесенью. Бодрящий аромат рассвета не ощущался, в отсутствие утренней лазури у меня закрывались глаза.
Прошло около получаса.
— Они иногда опаздывают, — виновато прошептал Антон Павлович.
«Никогда они не опаздывали. Если не считать той заводчицы собак, но там особый случай», — подумал я.
— Ну… вообще-то они не каждое утро выходят, — пробормотал экскурсовод.
— И не августе, — ехидно сказал я. Он пристально посмотрел на меня.
— Никогда еще воскресшие не приходили в августе!
— Откуда вы знаете? — оторопело спросил он.
— Слишком хорошо знаю, потому что своими глазами видел. Дрожал от страха и смотрел. И час воскресения был всегда только в апреле… Но и в апреле они уже не придут, и вы это тоже знаете!
— Да, мне это известно, — согласился он отрешенно. И безнадежно сник и сгорбился, отвернувшись от окна. И в этот момент я узнал его, состарившегося Зловещего мальчика, когда-то бесследно сгинувшего в своем суровом эпохальном времени. Злома был крепок еще, не по годам крепок и мечтателен, он прекрасно сохранился. Как, впрочем, и я. «Интересно — подумал я, — свой горн он прячет в недрах этого фальшивого музея или сдал в ломбард?»
* * *
Я хорошо помнил то утро, когда в день очередного годового собрания произошла неожиданность. Народ — во всем праздничном, чистом — привычно собрался на вечке, но мальчика Зломы не оказалось. Вместо него подкатил пыльный автомобиль с закрытым верхом, из которого выбрался инфернальный чекист. Был он длинный, как жердь, в галифе и потрепанной кожанке, фуражка прикрывала узел повязки, поддерживающей левую щеку. Сопровождавшая его охрана осталась сидеть в кабине с неподвижными, словно гипсовыми лицами.
Пнув в сторону табурет, принесенный Степаном, он, взглянув поверх голов, начал громкую речь:
— Ну что, христосики, окопались в глуши, пока красная столица мирового пролетариата готовится к партконференции? Ничего, мы всех вспомним в соответствии с завещанием… Уходя от нас, товарищ Ленин завещал нам укреплять всеми силами союз рабочих и крестьян! Клянемся тебе, товарищ Ленин, что мы с честью выполним эту твою заповедь!
Вдруг лицо его исказилось, и он болезненно ухватился за больную щеку. Казалось, что она сейчас отвалится. В нем словно что-то щелкнуло, и он заговорил совсем другим, уже жалобным голосом: