Сладко, когда на просторах морских разыгрываются ветры,С твердой земли наблюдать за бедою, постигшей другого,Не потому, что для нас чьи-либо муки приятны,Но потому, что себя вне опасности чувствовать сладко.Сладко смотреть на войска на поле сраженья в жестокойБитве, когда самому не грозит никакая опасность.
(II, 1–6. Пер. Ф. А. Петровского)«Эта дистанцированная позиция наблюдателя, – замечает Ямпольский, – возможна у Лукреция и Эпикура прежде всего потому, что в хаосе катастрофы природа творит новые гармонические формы»232. Формы, добавим от себя, которые вполне способны быть не только чисто природными, но и культурными, как об этом писал Шатобриан. По-видимому, таким способом (и такой ценой) могла воплотиться идея о происхождении архитектуры непосредственно из природы, занимавшая многих авторов XVIII века233.
Но если архитектура возникает в природе, не будучи отделена от нее непреодолимой гранью, то и в ее возвращении в природу нет ничего трагического, и руины печальны не более, чем осенние листья. Поэтому языческий мудрец, с высоты своей атараксии следящий за круговоротом природных циклов, безмятежен и холоден. Взаимное перетекание природы и культуры (а также живых и мертвых и даже людей и животных), наблюдавшееся теми, кто не видел в них противоположности, не оставляет места ни для исторической рефлексии, ни для исторического пессимизма.
2
Распадающаяся геометрия руин возвращается в природу. Знак, созданный человеком, перестает отличаться от места.
Руина – след того, что прошло и умерло. В классической архитектуре, по словам Григория Ревзина,
здание, выстроенное на месте разрушенного, в некотором смысле становится местом для памяти, заново вмещает то содержание, которое в нем было… Архитектура для классики является не предметом памяти, но местом для нее. Но в неких исключительных случаях необходимо сохранить именно память об архитектуре. Тогда остаются руины… Память и место для памяти меняются местами, архитектура оставляет свое место пустым для того, чтобы было куда поместить память о ней234.
В статье «Почему от WTC не осталось руин?», выдержку из которой мы привели, Ревзин начинает свое рассуждение с искусства памяти – но память модерна нуждается в текстах, а не в мнемонических местах, о которых писала Фрэнсис Йейтс235. Книга не просто убила здание, как об этом говорил священник у Гюго, текст в определенном смысле заместил собой физический мир.
Поэтому совершенно неважно, что постройки из металла и стекла, разрушаясь, превращаются в неэстетичный мусор – скорее следовало бы сказать, что они самоустраняются, но самым значительным из них культура позволяет жить дальше в качестве текстов.
Как писал американский философ Маршалл Берман, «быть модерным – значит быть частью вселенной, в которой, как сказал Маркс, „все твердое растворяется в воздухе“»236. Процитированная Берманом фраза (в оригинале – «all that is solid melts into air») происходит из английского текста «Манифеста коммунистической партии», в русском же переводе ее почему-то нет.
Руины в таком случае символизируют связь с распадающейся на части традицией и соответствуют фразе Джона Донна из поэмы «Первая годовщина»:
‘Tis all in pieces, all coherence gone,All just supply and all relation.
(The First Anniversary. 213–214)На атомы Вселенная крошится,Все связи рвутся, все в куски дробится.
(Пер. О. Б. Румера)Видимо, так чуткие наблюдатели воспринимали первую фазу модернизации.