Я пришел посланником свободы Вас спасти от вражеского гнета. Серп готов, давно созрели всходы. Впереди — кровавая работа!..
Анна Михайловна встала и ушла. Она поняла по-своему эти стихи, обращенные вовсе не к сидевшей в зале публике, а к черногорцам от имени Степана Малого[165], который в 1767 году пытался поднять их против турок-угнетателей. Анна Михайловна подумала о цареубийцах, вспомнила Дмитрия и Гришу.
Внизу играли тихо: Зиночка на фортепиано, Ваня на скрипке, а земский начальник на виолончели. Когда заиграли «Уймитесь, волнения страсти»[166] Глинки, Анна Михайловна сидела на антресолях в старом кресле и плакала…
Конечно, гостей не отпустили и оставили ночевать. Куда ехать, когда уже третий час ночи, а на дворе метелица? Разбрелись по своим местам, но долго не могли заснуть: взбудоражили души музыкой, вином и разговорами.
Поэта Павел Николаевич с собой, в кабинете на диване положил. Поговорить со свежим человеком хотелось: Садовников недавно был в Петербурге по литературным делам, потом в Казань заезжал. Знал, что на свете делается. Поэт революционером не был, но настроен был революционно.
— Жив, жив курилка! — говорил он, сверкая в темноте огоньком папиросы. — Это нам, в глуши, в медвежьих углах кажется, что всю Русь они мертвой водой спрыснули и что все высокие идеи и идеалы в могилу закопали и осиновый кол вбили. Они вогнали только все революционные болячки внутрь. Вот нам и не видать в провинции-то. Будто бы тишь да гладь да охранная благодать. А в действительности далеко не так благополучно…
И гость стал рассказывать: снова беспорядки по всем университетам покатились. Министр народного просвещения глупый циркуляр выпустил, в котором заявил, что гимназии и университеты предназначены не для кухаркиных детей[167]! Наша чуткая к несправедливости молодежь ответила беспорядками и плюхами. И в Казани были беспорядки — и в университете, и в ветеринарном институте, и в духовной академии. «Между прочим, исключены и высланы и наши симбирцы!» — не без гордости заметил гость.
— Кто же?
— Наши общие знакомые: Елевферий Крестовоздвиженский и Ульянов, брат повешенного. И ведь как глупо кидаются на людей. Я видел обоих: Владимир Ульянов не принимал никакого участия в беспорядках[168]. Этот философ изобретает новую идеологию борьбы. Прочитал Карла Маркса и помешался. А Крестовоздвиженский, хотя на сходке и был, но, как я заключаю из его личных объяснений, не возбуждал студентов, а говорил о бесполезности террора и беспорядков, призывал взять знаменем образ Нерукотворенного Спаса! Оба свихнулись… Ульянов в Марксе Архимедову точку опоры открыл…
Павел Николаевич вспомнил изобретенную Елевферием «схему», и они проболтали до свету.
XXIV
А уезжали гости, и снова тянулись деревенские будни с их деревенской бестолковщиной.
Перед Рождеством снова всплыла старая история с придуманной на свою голову Павлом Николаевичем «мирской баней».
С наступлением зимы дело с баней как будто бы двинулось. Начали ее ставить. Нарубили дарового барского лесу и поставили срубы. А потом бросили работу: повздорили о чем-то и отложили. А когда решили продолжать, так остановка вышла: заготовленного с разрешения барина леса не хватило. Оказалось, что сами мужики лес-то разворовали. Пришли выборные к Павлу Николаевичу: разреши еще порубить. Рассердился Павел Николаевич, узнавши, что лес разворован, но смилостивился и решил дать еще партию: в деревне от грязи ребята чесоткой болели.
Прошло две недели, опять пришли просить лесу. Теперь не свои, а зареченские мужики нарубленный лес по своим дворам развезли.
— Не вам одним барским лесом пользоваться, — кричали они, ссорясь с никудышевскими. — Мы тоже покойного барина крепостные были, стало быть, тоже свои права имеем!
Когда свои мужики пришли жаловаться на заречных и барин назвал сгоряча мужиков ворами, один из пришедших обиделся:
— Никакого воровства не было, а обидно, конешно: одним дал, а другим нет ничего.
— Как нет воровства? Да если я заявлю земскому начальнику, так вас за кражу судить будут!
— А ты, ваше сиятельство, пойми! Как мы, так и зареченские в стары годы одним господам, стало быть, дедам твоим, служили.
— Ну!
— А ты, стало быть, неправильно поступил: одни получили, а другим — ничего. Вот они, зареченские, и бают: поровну надо. Вы, дескать, в срубе двадцать венцов имеете, кажный по четыре бревна, всего, стало быть, выходит восемьдесят бревен. Мы, бают, увезли всего тридцать шесть дерев. Выходит у них, что им еще сорок четыре дерева надо с тебя получить… Вот как, а не воры…
Мужик говорил это таким тоном, словно и сам был в числе воров. Сперва рассмешило Павла Николаевича, а потом взорвало:
— Уходите! Ко всем чертям!
Старик обиделся:
— Как же так теперь, ваше сиятельство, это самое выходит? К чертям посылашь! Сам ты нам с этой баней навязался, мы тебя послушали, сколько трудов положили на это дело: и лес рубили и возили его за пятнадцать верст, и сруб поставили, а теперь — подите к чертям?
— Идите с Богом! Ваши воры так обленились, что подай им срубленное дерево. Наплевать мне, коли своей же пользы не понимаете…
— Мы, ваше сиятельство, завсегда Бога помним, а вот ты все черта поминашь! Грех так-то… По правде надо…
Мужики ушли с обидой. Потом Павел Николаевич узнал, что и сруба на месте нет: пустили в жеребьевку и тоже развезли по своим дворам.
Вот как-то раз поймал на барском дворе Павла Николаевича озорной мужичонка, по батракам ходит, бобылек, Лукашка шестипалый, и прицепился: какие-то деньги с барина требует.
— Я пять суток дерева рубил, а ни копейки не получил!