– Только частично!
– Это еще как понимать?
– Ты знаешь.
– Нет, не знаю. Пожалуйста, объясни.
– Диплом, – сказала она, и ее глаза налились слезами; она сердито их смахнула. – Я так и не получила диплом. И почему так вышло? Чья это вина?
Его подмывало крикнуть: наша. Мы оба виноваты. Мы тогда были вдвоем. Но он вдруг увидел себя глазами ее новых друзей, которые вот-вот должны были прийти: ужасный, крикливый муж Клэр – посмотрите, как он на нее орет, как запрещает звать нас домой. Он не мог заставить себя обсуждать все это прямо сейчас, у накрытого стола с приборами наготове.
– Клэр, – он попытался взять жену за руку, ему хотелось ее встряхнуть, попытаться как-то разбудить, чтобы она увидела, что происходящее не должно происходить, попытаться ее вернуть. – Прости, не надо мне было кричать. Просто день был жуткий, и этот… званый ужин. А как же дети? Их не разбудит шум?
При слове «дети» она подняла голову и посмотрела на него. Клэр любила детей; он не переставал поражаться насколько. Его всегда ошеломляло, как она вылезала из постели в три ночи, чтобы принести Вите попить, как отдавала Хьюи весь свой ланч, если он хотел, как самоотверженна и жертвенна была, сколько усилий прилагала, чтобы соорудить костюм для рождественского утренника, с каким терпением, с каким кротким ангельским терпением она все сносила: то, как Вита бесновалась из-за того, что ее причесывают, или требовала те носки, а не эти, или просто хотела, чтобы Клэр сидела с ней часами, читала одну книжку за другой. Клэр казалась ему чудом, и он все думал, можно ли как-то дать ей это понять, через соприкосновение их кожи.
Но она сказала:
– С детьми все будет в порядке. Если проснутся, значит, проснутся. Им полезно видеть новых людей. Им на пользу, если их мать реализуется, растет. Они живут в каком-то коконе, ты так не считаешь?
В коконе, хотел сказать он, в коконе? Но я хочу, чтобы вокруг них был кокон. Хочу, чтобы они были закутаны, укрыты, ограждены, защищены, сейчас и навеки. Его бы воля, он бы зашил их в пуховые одеяла, чтобы не ушиблись, он бы из дома их не выпускал; он бы даже в школу их не водил, чтобы ни малейшего шанса не было, что им кто-нибудь скажет что-то злое. Кокон даже близко не описывал того, чего он бы для них хотел.
– И потом, – сказала она, отнимая у него руку, – не всегда они были у тебя на первом месте, разве нет?
И вот она снова с ними, Джина Мэйхью. Клэр кладет ложку и потирает шею, словно и она видит, как Джина вплывает в комнату, садится за обеденный стол, скрещивает ноги и смотрит на Майкла снизу вверх тем отрешенным взглядом, который он заметил в тот первый день в учительской, как будто она поглощена чем-то, чего больше никто не видит, и не понимает, как будто хранит какую-то захватывающую тайну, которую никто больше не может разгадать.
Он хотел сказать: «Но ведь я не хотел, чтобы так вышло». Хотел повернуться к жене и ответить: «Я этого не хотел, и мне жаль, что так получилось». Но мог ли он, положа руку на сердце, уверять, что это была чистая правда?
Гретта снимает коробки со шкафа в спальне, когда слышит, как по лестнице поднимается Моника. По осторожной неуверенности каждого шага она сразу понимает, что это Моника в своих босоножках из ремешков. Потом слышит, как Ифа, которая сидела у себя, вырывается на площадку, чтобы наброситься на Монику. Гретта хмурится. Она надеялась, что Ифа легла поспать.
– Что ты имела в виду, – слышит она требовательный голос Ифы, – когда сказала про Джо и меня?
Молчание. Гретта представляет, как Моника сейчас в своей манере холодно, вопросительно поднимает бровь.
– Что про тебя и Джо?
– Что мы с Джо были близки. Ты о чем?
– Ну, вы же были, разве нет?
Опять молчание. Гретте хочется слезть с коробки, на которой она стоит, и подойти на цыпочках к двери, но она боится выдать себя, боится, что происходящее на площадке, что бы там ни случилось, прервется, свернет в сторону. Она остается на месте, неподвижно, положив руку на шляпную коробку, в которой, как она предполагает, лежит старая детская обувь. Она думала, может, Клэр что-то возьмет для своих. Может, что-нибудь подойдет Хьюи. Ноги у него большие, у этого пацана, совсем как у отца.
– Моника, ты хочешь сказать, что думаешь… что между нами… что-то было?
– Не было?
– Господи, Моника. Конечно, нет. Ты за кого меня принимаешь? Ты с ума сошла, если решила, что…
– Я не имела в виду, – цедит Моника, – такое. Я имела в виду…
Она умолкает.
– Что? – настаивает Ифа.
Она вечно настаивает на своем, с самого рождения. Не принимает отказа. Не найти никого менее похожего на ее сестру, та-то всегда была в ракушке, совсем как отец.
Отвечает Моника так тихо, что Гретта не уверена, что верно расслышала. Похоже на «ты ему сказала».
Ифа не говорит что. Она вообще ничего не говорит. Гретта нагибается вперед со своего насеста, отпускает шляпную коробку, чтобы ничего не мешало. И то, что Ифа не спрашивает, что сказала, проваливается внутрь Гретты, как камень, брошенный в пруд, потому что она всегда кое о чем смутно подозревала, а теперь оно обретает внезапную четкость. Как будто повернули объектив, сквозь который кадр выглядел размыто, и Гретта вдруг видит все ясно и отчетливо. Она проводит рукой по дереву шкафа, смахивает с края завалявшийся шарик от моли.
– Я ему не говорила, – дрожащим голосом отвечает Ифа. – Не говорила я. С чего вдруг?
– Ну, кто-то сообщил.
– Это не я.
Тишина, густая, как туман, ползет с лестничной площадки. Гретте кажется, что она могла бы протянуть руку и потрогать ее холодное вещество.
– Так вот почему он ушел, – шепчет Ифа. – Потому что узнал. И ты думала, что я…
– Он ушел, потому что ты ему сказала, – выплевывает Моника, и Гретте хочется выйти к дочери, потрогать ее за плечо и заверить: это не она, это не твоя сестра, поверь, Ифа бы так не сделала.
– Моника, я ему не говорила, – произносит Ифа. – Клянусь.
Гретта слышит, как Моника поворачивается и уходит обратно, вниз по лестнице. Слышит, как Ифа еще какое-то время стоит на площадке. Потом направляется в ванную; Гретта слышит, как она там шумит, пьет воду из-под крана, хотя, видит бог, Гретта тысячу раз говорила, чтобы брала кружку, потом отрывает туалетную бумагу от рулона, неразборчиво бормоча себе под нос. Странно, что она не избавилась от этой привычки, даже когда выросла. Потом возвращается к себе, хлопает дверью. Гретта слышит, как взвизгивают пружины, когда Ифа бросается на кровать, и этот звук заставляет ее невольно улыбнуться.
Тут она слезает с табуретки. Садится на стул Роберта, позади висит его твидовый пиджак, упираясь одеревеневшим воротником в форме буквы «п» ей в спину. Она ощущает стремление – сперва тусклое, а потом острое и рвущее – увидеть мужа, поделиться с ним всем, может быть, не словами, просто сесть рядом и знать, что он чувствует то же, что и она: их девочки, их любимые детки, в ужасающем раздрае, и ничего сделать нельзя.