— ! Всем — свою предуготовь, чтобы в нее впадало —, чтоб — в ней был, чтоб в ней была —.
Апрель 1945. Берлин
Теперь мало кому удается сохранять твердую руку. Я наблюдаю за работой Готлиба. Книг у него на столе скопилось столько, что вокруг ничего не видно, не разглядеть даже очертаний соседа за матовым стеклом. За скоростью неизбежно теряется точность. Времени очень мало. Каждым движением он вырезает часть жизни.
Его никогда нельзя было упрекнуть в неаккуратности, но список запрещенных слов растет с каждым днем, а за невыполнение нормы предусмотрены санкции. Скоро, думает он, вообще останутся одни дыры.
Регулярное взвешивание пепла из утилизационной печи показало, что не все изъятые материалы подвергаются предписанному уничтожению. Это вызвало ряд вопросов. Куда попадают уцелевшие слова? Есть сведения о том, что недобросовестные сотрудники тайно выносят их из отдела, прячут на чердаках, в подвалах и в бомбоубежищах, торгуют ими на черном рынке. Знает ли герр Хайлманн что-нибудь об этом? Не выносил ли он обрезки с работы, например, чтобы разжигать ими печь в условиях дефицита угля и древесины (нам запрещено говорить о дефиците)? Или, может, он подозревает кого-то из коллег?.. Есть две возможности, герр Хайлманн. Вы можете рассказать нам все, что знаете, не опасаясь репрессий (нам запрещено говорить о репрессиях), или можете хранить молчание. Если вы решите хранить молчание, а впоследствии выяснится, что вам было что рассказать, вы подвергнетесь серьезным репрессиям.
Готлиб не может ничего рассказать. Лучше бы, думает он, в отделе сразу писали книги, не требующие цензуры. Интересно, про что может быть такая книга? Про семью? Да, про добропорядочную немецкую семью, живущую в Берлине. В памяти всплыла песня, которую дядя часто играл на аккордеоне: «Пять диких лебедей кружили, пять белых лебедей. Пой песню, пой. И больше их не видели среди пустых полей».
Какая разная бывает бумага! Готлиб вспоминает рыхлые листы старых книг, глянцевые игральные карты, полупрозрачные страницы Библии из папиросной бумаги, пожелтевшие почтовые марки, газетную бумагу, легко рвущуюся вдоль волокон.
— Может, температура в печи больше расчетного значения? Я слышал про церковный колокол, который превратился в пригоршню пепла.
После этого разговора Готлиб начинает строже следить за своими действиями. Он вырезает слово — откладывает в сторону, вырезает следующее — откладывает, и так пока на краю стола не накопится внушительная кучка, которую он смахивает в корзину на полу. Конечно, его портфель стоит рядом, но тот всегда закрыт, точно. И даже если бы туда завалились какие-то слова, то он обязательно их обнаружил бы, разбирая портфель дома. Готлиб наблюдает, как крошечные бумажки летят в корзину, словно снежинки, словно сухие листья, словно белые птицы. Присмотревшись, можно прочитать слова, напечатанные на них, но Готлиб научился различать только форму, не вдумываясь в содержание. Так получается работать быстрее.
— Ты не находила ничего странного в моем портфеле? — спрашивает он Бригитту, придя домой.
— Что именно?
— Маленькие обрезки бумаги. Такие крошечные, что их трудно разглядеть.
— Ты же знаешь, я не открываю твой портфель.
— Я просто подумал, может, ты что-то заметила.
— Случайно заметила то, что с трудом можно разглядеть?
Разговор принимал не слишком приятный характер, еще чуть-чуть, и Бригитта опять начнет спрашивать про гостиную. Готлиб стал рассматривать последний вырезанный силуэт — Кельнский собор. Похож ли он? Готлиб достал книгу с фотографиями, чтобы сравнить. В силуэте невозможно ухватить каждую деталь: фигуры святых в почерневших нишах, нависающих горгулий, главное — очертить контур, передать сложность, соотношение масс, движение света и тени. Он вырезает крошечные, не толще волоска, отверстия в черной бумаге. Надо быть аккуратным: одним движением ножниц можно испортить всю работу. Терпение и точность. Он надеялся передать эти качества Юргену, и даже однажды вручил ему ножницы и контур дома, но у мальчика получились языки пламени и дым, стелющийся над руинами. Дикий хаос вместо четких линий.
Готлиб представляет, как входит в бумажный собор. Внутри тихо и прохладно. Он ложится на черные плиты и смотрит в пустоту, в бесконечный мрак, охватывающий его со всех сторон. Здесь нет святых и горгулий, нет гигантских каменных балок, нет острых шпилей, тянущихся кверху, чтобы про-ткнуть небо и открыть дорогу в рай, а есть только его, Готлиба, темное одиночество, мрак, окутывающий нас до рождения, безмолвный сон, от которого суждено проснуться в кровавую явь, где на пороге нас встречают узел и нож.
В доме тишина: дети спят, Бригитта заполняет гроссбух. Если быть до конца честным, то да, жена права, гостиная увеличилась. Но не скажи она об этом, и Готлиб не заметил бы, пожалуй. Следовало внимательнее относиться к ее словам, тогда у них были бы две возможности: сказать или смолчать, да или нет, белое или черное. А теперь время ушло.
Однажды, сметая обрезки со стола, Готлиб заметил, что одно из слов упало за отворот брюк. Оказалось, там их было несколько, возможно, он ходил с ними так уже несколько недель. Придя вечером домой, он спрашивает Зиглинду, не находила ли она в его брюках что-нибудь странное, и уверяет дочь, что это сущий пустяк. Но почему же тогда он вздрагивает, когда она приносит ему жестянку с Фридрихом Великим? Каменный король на вздыбленной лошади вел четыре миллиона прусских солдат против сорока миллионов и не сдавался даже в самых безнадежных ситуациях. Зиглинда вытряхивает все слова — а их накопилось уже не меньше дюжины — и протягивает папе в ладонях, словно выпавшего из гнезда неоперившегося птенца. Конечно, вряд ли такая недостача заметно повлияла на объем пепла, однако неприятности сулила нешуточные.