Эвелин лежала под капельницей. Глаза ее были закрыты.
– Холодно, – тихо сказала она, не открывая глаз. – Попроси, чтобы меня чем-нибудь накрыли.
Медсестра принесла подогретое тонкое одеяло и набросила его на Эвелин.
– You gonna be fine, – сказала она. – The doctor is coming again. He is checking your blood work[11].
Пришел доктор, совсем молодой, с кирпичным румянцем. Откинул одеяло, пощупал живот и нахмурился.
– Кровь пока в норме. Но двенадцать недель – самое опасное время для выкидыша.
– Да. Я знаю, – прошептала Эвелин.
– Я не могу гарантировать, что кровотечение не возобновится. Вам придется полежать у нас дня три. И потом, если все будет в порядке, мы вас отпустим домой, но ничего не поднимать, не двигать, не бегать, не суетиться. Сколько вашему сыну?
– Три, – ответил Фишбейн. – Три года и два месяца.
– Ни в коем случае не поднимайте ребенка.
– У него папа есть, он будет его поднимать, – слабо улыбнулась Эвелин.
– Вашу жену сейчас переведут в палату. Вы пойдете с ней? – спросил доктор так, словно он не сомневался в ответе Фишбейне.
– У меня есть кое-какие дела, – пробормотал Фишбейн. – Я отлучусь на пару часов и потом вернусь.
Доктор удивленно посмотрел на него. Бледное лицо Эвелин ярко вспыхнуло от стыда.
– Какие дела? – прошептала она.
Ему не хотелось ничего другого – только остаться одному. Остаться одному и напиться так, как он не напивался с тех пор, как вернулся из Москвы. Нет, это неправда. Один раз он все же напился – от счастья. Когда вдруг получил первое письмо от Евы. От невыносимого счастья, с которым не смог даже справиться. Он никуда не полетит, останется дома, в Нью-Йорке, будет присматривать за Джонни, следить, чтобы Эвелин не поднимала ничего тяжелого, не бегала, не суетилась и сохранила ребенка, который окажется только помехой к тому, чтобы… Он стиснул зубы. Ребенок. Его плоть и кровь. А вот перевесила женщина. Не плоть и не кровь. Тогда что?
Эвелин опять закрыла глаза. Слезы ее высохли, и на лице появилась та самая жесткая складочка, которая была у ее матери.
– Родная моя, – пробормотал он тем же деревянным голосом, который с бессмысленным упорством рождали его голосовые связки. – Я должен предупредить, что не смогу полететь в Москву, и попросить, чтобы все отменили: билеты, гостиницу…
– В какую Москву? – Раскрывая глаза так широко, что их потемневшая голубизна плеснула прямо ему в лицо, и он не успел увернуться. – Ты что, улетаешь в Москву?
– Я не успел сказать тебе, потому что это был только план, в осуществление которого я ни секунды не верил. И вдруг сегодня пришла виза из советского посольства…
Он оборвал свое бормотание. В ее неподвижно устремленных на него глазах было новое выражение. Это было выражение тихого безнадежного презрения, как будто удар, только что обрушенный на нее, не стоил ни злобы, ни упреков, ни даже боли, и только презрение, безысходное, само себя несущее презрение, и было ответом на то, что он сделал с ней.
– Не нужно ничего отменять, – хрипло и медленно сказала она. – Мне будет даже легче без тебя. А няня поживет у нас. И Барбара в любую минуту готова приехать помочь.
– Ты не поняла меня! – Он схватился за голову. – Откуда я мог знать, что мне пришлют визу? Откуда я мог знать, что у тебя будет кровотечение?
Она покачала головой, словно ей было трудно слышать его голос, и снова закрыла глаза.
– Я вернусь к вечеру, – сказал он и, наклонившись, поцеловал ее в лоб.
Она не ответила, не отреагировала. По дороге в «Белую Лошадь» он попросил таксиста остановиться у здания радиостанции и подождать его. Нужно уволиться и забыть обо всем этом. Сегодня же поставить в известность Глейзера, чтобы тот подыскал ему замену. И главное – делать все быстро, скорее! Отменить поездку в Москву, помириться с Эвелин, следить, чтобы она не поднимала тяжестей. Воспитывать Джонни, защитить диссертацию. Никаких связей с Россией, никаких надежд. Но самое главное: в «Белую Лошадь» и выпить за столиком Дилана Томаса. О Еве забыть. Не судьба.
9
Его лихорадило, во рту было сухо и горько. Коридор на четвертом этаже оказался непривычно пустым. Из мужской уборной, курлыкая и напевая, вывалился Кайдановский.
– Куда вы, Нарышкин-Фишбейн? – со своей обычной веселой иронией спросил он.
– Я увольняюсь, – грубо ответил Фишбейн. – Нечего мне здесь делать!
– Да вы же в Россию торопитесь! – присвистнул Кайдановский. – А в России, знаете, о чем вас попросят?
– О чем?
– Вас попросят разнюхать… А ну, покажите свой нос! Разнюхать тайны эмигрантского движения. Всемирные заговоры, все такое… – Кайдановский заколыхался маленьким плотным телом.
– А вам все смешно, Кайдановский! Боюсь я веселости вашей!
– Меня-то чего бояться? – Засверкал зубами карлик. – Меня на Родине к смертной казни приговорили, я вполне историческая личность. Страх страху рознь. В России продолжается эпоха национальной паранойи, они боятся Запада и готовы к отпору, хотя никто на них не нападает. А Запад, в свою очередь, не знает, чего ждать от страны белых медведей, которая двадцати миллионов своих людей не пожалела, а войну выиграла, и поэтому Запад навострил ушки, наточил зубки и ждет. Ах, милый Нарышкин-Фишбейн! Нет ничего глупее политики и ничего злее, чем она. Я даже завидую Биллу, который удирает в Африку под видом того, что спасает Наталью.
– Под видом?
Кайдановский прищурился:
– Ах, он и вам наплел про свою нечеловеческую любовь? Признайтесь. Наплел ведь? Про то, как он встретил свою Нефертити? И как он был счастлив с ней все тридцать лет?
Фишбейн промолчал.
– Ну да, ну да! – замахал толстыми ладошками Кайдановский. – У нас тут даже лифтер знает про эту любовь! А то, как Билл изменял ей налево-направо, он вам, наверное, не успел рассказать? И как он от этой ее красоты куда только не убегал?! Тоже нет? А он убегал! Еще как убегал! К простым толстым девочкам. И там отдыхал на их теплых животиках.
– Он, значит, все врет?
– Зачем же вы так? – Кайдановский весь сморщился. – Кто врет? Это просто его версия. Он уверен, что рассказывает чистую правду. А у Натальи есть ее версия, и, если вы спросите, почему она хлещет виски, она вам своим итальянским пальчиком и ткнет прямо в Билла! – Он мокрыми глазками всмотрелся в Фишбейна. – А с вами-то что? Лицо у вас перевернутое.
– Жена в больнице. В Москву я не еду. Да черт с ней, с Москвой! Мне все вообще осточертело!