Старый типограф был красив, почему-то весь в крапинках веснушек, все время откидывал серебристую гриву с высокого лба. Рот его был изящен и руки нежны — легко догадаться, что перед нами не простой ремесленник. Не то чтобы я поначалу недооценивал его, но разобраться в этом человеке было непросто, к тому же я не собирался затягивать визит. Но когда лицевые мышцы разболелись от непрерывных любезностей, я потянулся за вторым стаканом скотча. Австралиец я или нет? Чем еще заняться?
Внизу на шоссе уже зажглись фары автомобилей, а мы никак не могли избавиться от мистера Утамаро, и свет, ложившийся на лица прохожих — каждый в своем коконе-жизни, — напомнил мне печальный парад, разрезавший Бахус-Блат надвое воскресным вечером. Я опрокинул еще стопочку — почему бы и нет?
Мистер Утамаро постелил на деревянный стол мягкую серую ткань, выложил пергаментный мешок. Выжидательно поглядывая на Марлену, вытащил вполне заурядную с виду брошюру восемь дюймов на шесть, черно-белую, глянцевую, выцветшую с годами.
— Майкл! — вскрикнула Марлена и потянулась к моей руке, не сводя глаз с брошюры, на обложке которой я увидел — так мне показалось — картину, купленную Дози Бойланом много лет назад. — О! — заворковала Марлена.
Мистер Утамаро поклонился.
— Господи! — сказал я. — Это же «Мсье и мадам Туренбуа».
Мистер Утамаро улыбнулся.
— Нет, нет, ш-ш! — Марлена сильно раскраснелась, как пламенеющий осиновый лист. Она ткнула пальцем в название и размеры, единственные понятные слова среди иероглифов. — Другая работа! — сказала она.
Я уже знал, какой верный у нее глаз, но у меня тоже есть глаза, и я вырос с черно-белой репродукцией «Мсье и мадам Туренбуа» на стене.
— Нет, это она.
— Да, дорогой, — она погладила меня по руке, словно извиняясь за этот спор. — Но поменьше. Двадцать восемь на восемнадцать дюймов. Этюд.
После того, как мою собственную картину драли на части невежды, искавшие ее под частью коллажа размером тридцать на двадцать один с половиной дюйм, вряд ли я мог забыть это число.
— Видишь, — продолжала она, — и название здесь: «Tour en bois, quatre — Токарный станок, номер четыре».
Это совпадение несколько обозлило меня, хотя с какой стати — для большой картины художники делают по двадцать набросков. Не такое уж совпадение, но что-то мне было не по шерстке.
— Тур эн буа, — повторил я. — Я знаю, что это значит.
— Ш-ш, милый. Конечно, знаешь. Но посмотри! — Пару белых хлопчатобумажных перчаток моя подруга натягивала так, словно двадцать лет проработала в галерее «Тэйт». Она подняла старый каталог на раскрытых ладонях, понюхала его, как розу. Тихо, осторожно она опустила его на серую ткань, и мистер Утамаро, торжественно поклонившись, убрал этот до странности заурядный предмет в пергаментный мешок.
Уже пала ночная тьма, и машины, проносившиеся под окном, превращали всю стену в картину великого Джима Дулина[65], которого выгнали из Мельбурна в 1966 году. Теперь уж пора уходить — но нет, мы перешли в маленький альков, и мистер Утамаро церемонно подлил мне в стакан, и я выслушал историю этюда «Toir en bois, quatre», который попал в Японию па выставку работ Дюмона, Леже, Лейбовица, Метцингера[66]и Дюшана, организованную «Мицукоси», чтобы познакомить японскую публику с кубизмом. Отец мистера Утамаро фотографировал картины и встречался с самим мсье Лейбовицем. И, господи боже ты мой, вот и еще один экспонат — солиднейший японский джентльмен бок о бок со старым козлом в навороченном ресторане среди тяжелых черных стульев стиля «ампир».
— Ты знаешь кто это, Майкл?
— Нет, конечно.
— Это друг мистера Утамаро, мистер Маури, он купил «Tour en bois, quatre» в 1913 году.
Я кивнул.
— Майкл, ты же знаешь его сына!
Знать я его не знал.
— Майкл! Его сын — тот самый, кто купил всю твою выставку! Я тебе говорила, — заявила она и сильно покраснела — не от волнения, а от досады, понял я.
— По-моему, имени ты не упоминала.
— Ах, все равно, — буркнула она и вдруг сделалась нежной, ее рука через весь стол потянулась к моей руке. — Так что когда мы с ним встретимся, милый, он, наверное, покажет нам «Tour en bois, quatre».
Я глянул на мистера Утамаро и поклонился, не вставая со стула. Надеюсь, это достаточно вежливо со стороны волосатого варвара.
Марлена встала. Мистер Утамаро встал.
Слава Христу, подумал я, с этим покончено.
Как говорится, я сильно заблуждался.
32
Марлена сказала: ты, должно быть, готов до луны подпрыгнуть — такой успех!
Я ответил, что чувствую себя как нельзя лучше. Бессовестное вранье, однако не мог же я сказать правду: до чего противно, когда чужие люди забирают твои работы. Если б еще в музей, ладно, это совсем другое дело. Но покупателем, насколько я понял, выступала какая-то японская корпорация. Пусть бы приобрели «Эмпайр-стейт-билдинг», какое мне дело. Всего Ван Гога, если есть охота. Лейбовица — что за беда? Но что этот мистер Маури будет делать с «Екклесиастом»? Истица заполучила все картины, «написанные до оглашения развода», а этот засранец забрал себе все остальное. Раз — и вычеркнули меня из истории.
Все эти скверные и неблагодарные мысли я держал при себе как минимум двенадцать часов, то есть пока мы не уселись на татами среди сорока японцев, пивших пиво и евших сырую рыбу на завтрак.
Когда я заговорил о запретном, Марлена вновь взяла мои мясницкие руки в свои, сжала каждый уродливый, как сосиска, палец, словно именно он, лично он, таинственно и непостижимо создал «Тайную вечерю». Ни на миг не прерывая эти ласки, она тихонечко стала напоминать мне о преимуществах сложившейся ситуации. Привела пример: она подтвердила подлинность одной картины Лейбовица Генри Бейгелю, южноафриканскому миллионеру, а заодно выяснила, что этот поганец скопил 126 работ американского художника Джулс Олицки[67]. Бейгель — последний придурок, сказала она, но глаз у него есть, настоящий, и он понемногу набивает цену на Олицки и, как и мистер Маури, скупает целые выставки. Будь ты Джулсом Олицки, продолжала она, взмахивая немыслимо длинными ресницами — словно проведенные ручкой штрихи в вездесущем неоновом свете, — ты бы понимал, что тем самым цена твоих работ поднимается и лучшие из них в итоге попадут в большой музей. Твое будущее гарантировал не какой-нибудь пузырь надутый, вроде Жан-Поля, а опытный, алчный коллекционер — чего же лучше?