17
Не знаю, какой бес меня попутал снова вернуться к Беле в его квартиру в «Ла-Плазе» в Джолиете. Может, этим бесом был он сам. А может, Жан Вилан, потому что он заставил меня столько ждать и потому что так много ждал от меня. Наверно, никто на свете никогда не тосковал так, как я.
В «Шеридане» я была заперта в клетке из стекла и металла, высоко над городом и замерзшим озером; сюда не проникали даже звуки, впору было подумать, что я оглохла на оба уха. Целыми днями я ждала. Ждала, когда Жан прочтет лекции, ждала, когда он закончит с учениками, с профессорами, со статьями. Потом ждала, когда он закончит с Анджелиной. Часа в четыре Жан прибегал, запыхавшийся, с цветами, бутылкой вина и апельсинами, будто больную приходил проведать. Мы любили друг друга прямо на полу, перед пустотой окна во всю стену, за которым уже смеркалось. Я засыпала, прильнув к нему, как в ту далекую пору, когда я прижималась ночами к спине Лаллы Асмы. В полночь он на цыпочках уходил. Как-то раз я попросила его: «Покажи мне фотографию твоей подруги». Она улыбалась чуть глуповатой улыбкой, стоя на большой зеленой лужайке у бассейна. Имя Анджелина ей очень шло. Высокая, белокурая, и впрямь похожая на ангела, в общем, полная противоположность мне. Она была то ли русская, то ли литовка, не помню точно. А работала врачом.
Бела же был полной противоположностью Жану. Тонкий, как лиана, нежный и неистовый, полный какой-то затаенной ярости. А как тщательно он всегда выбирал одежду, обувь, рубашки из черного шелка! Полировал каждое утро бриллиантик в ухе, говорил, будто он достался ему от сестры, она ему подарила и сразу после этого умерла от передозировки, дома у родителей в Вашингтоне. С ним я меньше чувствовала пустоту и тоску ожидания. Да и не ждала больше ничего. Мы жили одним днем, слушали музыку, ходили в бары, в ночные клубы, на вечеринки. Мистер Лерой Белу не любил. Он даже позвонил мне однажды, уж не знаю, как раздобыл мой телефон. Сказал: «Этот парень не для тебя, он слаб, он тебя погубит». Я психанула и решила, что ноги моей больше не будет в студии.
Это было незадолго до весны, у Белы возникли денежные проблемы, квартплату он задолжал за несколько месяцев. Мы строили планы, как уедем на машине в Калифорнию, но все никак не могли собраться. До четырех, до пяти утра шлялись по кабакам, пили, курили, а когда просыпались, оказывалось, что ехать уже поздно. Я даже не знала, какой сегодня день недели. А Белу тем временем турнули из «Ла-Плазы». Однажды я пришла из магазина с молоком, макаронами и всякой снедью к обеду, а замок-то, оказывается, поменяли. Бела рвал и метал, я никогда не видела его в таком состоянии. Наши пожитки сложили в пластиковые мешки для мусора и выставили к лестнице, под дождь. Бела колотил в дверь ногой и грязно ругался. Пришел охранник с телефоном и электрической дубинкой. Бела полез было в драку, но электрошок живо его усмирил, а охранник вызвал полицию. Я визжала, цеплялась за Белу и визжала. Потом за волосы оттащила его до самой стоянки. Было и смешно, и жутко. Мы забросили наши мусорные мешки в машину и укатили до приезда полицейских. В отместку Бела швырнул в стену бутылку томатного сока, и длинное красное пятно растеклось по фасаду. Он орал, выл волчьим воем. Мы отсиделись у одного его друга в китайском квартале, а потом решили-таки рвануть в Калифорнию. Пересекли Соединенные Штаты из конца в конец, почти без остановки, машину вели по очереди, днем и ночью, иногда только спали на автостоянках. Где-то то ли в Арканзасе, то ли в Оклахоме был ужасный холод, снег белел на откосах, и я заболела. Меня бил озноб, раскалывалась голова, тошнило. «Ничего страшного, — говорил Бела, — это простуда, пройдет». Но не прошло. Это была не простуда, а спинномозговая лихорадка. Когда мы добрались до Калифорнии, я почти умирала. Спина не гнулась, шея тоже, стреляющая боль билась в ушах, и казалось, будто сердце вот-вот остановится. Я не могла произнести ни слова, не слышала, что говорил мне Бела. Глаза у меня были открыты день и ночь, я словно падала с огромной высоты. В Сан-Бернардино я потеряла ребенка; было много крови, и Бела перепугался, что я умру прямо в машине. Вместе с моим мешком он выгрузил меня у дверей больницы. Уж не знаю, что он там наплел, будто подобрал меня на шоссе или еще что-то, но больше я его не видела. Может быть, полицейские поймали-таки его на порошке и таблетках. Тогда же я потеряла одну из золотых сережек, тех, которые дала мне Лалла Асма, но я была так больна, что даже не огорчилась.
Я была без сознания, когда попала в больницу Сан-Бернардино, без сознания или почти. Дни и ночи я лежала, свернувшись клубочком, прячась под простынями от света. Из-за жара и обезвоживания язык у меня вздулся и почернел, губы кровоточили. Я даже перестала сознавать, что глуха. Я была в коконе, куколкой лежала на дне глубокой пещеры, в самой сердцевине моей боли. Чрево было моей душой, его столько скоблили, чистили, опорожняли, что только оно, казалось, и жило. Кто-то приходил, будил меня, заставлял помочиться в судно, делал укол. Я чувствовала, как входит игла в спину, между позвонками, и орала от боли. А после этого опять лежала без сил.
Вот тогда-то я впервые увидела Наду. Это я назвала ее Надой про себя, потому что мне на лоб легла ее прохладная ладонь, словно утренней росой обрызгало. Я увидела ее красивое лицо, гладкое и смуглое, очень черные миндалевидные глаза, волосы, заплетенные в одну косу, в руку толщиной. Она сидела у моей койки, я смотрела в ее глаза, тонула в ее взгляде. Я держалась за ее руку и хотела, чтобы она осталась со мной.
Потом я уснула, в первый раз за несколько недель. Мне снилось, что я не сплю, что меня поднимает волна и я скатываюсь назад с гребня. Каждое утро я ждала Наду, ждала ее прохладную ладонь, ждала ее взгляда. Она одна указывала мне, где выход, где свет. Я начала понемногу выбираться из моей пещеры. Только Нада могла вывести меня к порогу, туда, где слышна музыка детей, и птичий гомон, и даже рев машин на улицах. Для нее я копила снотворные пилюли. Прятала их в носовом платке под подушкой, а утром дарила ей. Больше ведь мне нечего было ей дать.
Однажды пришел главный врач в окружении студентов. Он читал лекцию, студенты записывали в тетрадки. Я смотрела на них, пока они не опустили глаза. Юноши хихикали. Мне было плевать на всех, я ждала Наду.
Она появлялась поздно вечером, перед тем как уйти к себе, в миссию Сан-Хуан. Ее звали вовсе не Нада, к белому халату была пришпилена карточка с именем: ШАВЕЗ. Она была индианкой из племени хуанера. Объяснялась со мной только знаками, руками и лицом показывала, что хочет мне сказать. Изображала пальцами буквы. А я научилась ей отвечать, научилась показывать: женщина, мужчина, дитя, зверь, видеть, говорить, знать, искать. Она знала про ребенка. В больнице, помимо всего прочего, им пришлось возиться еще и с этим. Она ни о чем меня не спрашивала. Просто показывала мне мужчин, наугад, в каком-то журнале — Хью Гранта, Сэмми Дэвиса, Киану Ривза, Билла Косби, — и я поняла. Мы очень смеялись. По-моему, она боялась, что меня изнасиловали, оттого и ребенок. Тогда я написала на журнале «Жан Вилан» и показала: да, это имя мужчины.
Однажды утром я знаком дала ей понять, что хочу уйти. Нада немного подумала и принесла мою одежду. Отступила назад и открыла дверь палаты. Это было странно, ведь до сих пор я видела только ее лицо, чистый овал, похожий на золотую маску инков, выгнутые дуги бровей, глаза как две гагатовые слезки и черные, гладкие, блестящие волосы. А когда она встала у открытой двери, оказалось, что она очень толстая, просто громадная. Она, наверно, прочла удивление в моих глазах, нарисовала руками в воздухе свои широченные бедра и улыбнулась.