Да, теперь ей все было совершенно ясно, и еще ясней, чем прежде, высветился факт, что самоубийство Алексея Афанасьевича приведет к утрате гораздо большей, чем просто жизнь человека. Не потому, что чувства больше не будет, а потому, что выйдет, будто его и не было никогда. Иное время – идеальный застой, где естественная кончина была по определению невозможна – превратилось в ловушку, и Алексей Афанасьевич мог теперь уйти, только изменив жене со смертью, взяв ее, как женщину, в свою холодную постель. Оттого, что Алексей Афанасьевич сам предпочел вечное общество другой, Нина Александровна, бывшая теперь на кухне и скоблившая посуду под горячим краном, из которого пахло, будто из нехорошего рта, переживала такие приступы ревности, что кулак под лопаткой казался по сравнению с этой болью просто баловством. Больше всего на свете Нина Александровна хотела бы сейчас воочию увидеть соперницу и убедиться, так ли она хороша. Она не осознавала, насколько мысли ее кощунственны и опасны; мокрой горячей рукой она вытирала мутные, словно хлоркой накипающие слезы, и долго, будто ища на нем карманы, вытирала руку о кухонное полотенце. Если бы Нине Александровне предложили сию минуту умереть и увидеть роковую даму в капюшоне, отобрать ее у мужа, так долго и с такими невероятными усилиями ее призывавшего, Нина Александровна согласилась бы тут же. Взволнованная, она и думать забыла о пенсии; она совершенно выпустила из виду, что к приходу Клумбы надо бы прикрыть веревочную мастерскую синим одеялом.
Между тем растрепанная Клумба, уже совершенно готовая сыграть в истории семейства Харитоновых свою благую и спасительную роль, приближалась к жилью ветерана гораздо скорее обыкновенного.
Город, освещенный издалека под необычным и резким углом, напоминал в этот день собрание абсурдных лестниц, скошенных уступов, ступенчатых пирамид; оттого что в параллельном времени от него оставался только дышащий радиацией веер развалин и спекшийся прах, улицы и здания, если внимательно посмотреть на них сквозь мыльный морозный воздух, поражали каким-то беззащитным драматизмом. Все вокруг было несколько недостоверно. Расставленные тут и там пикеты обманутых избирателей, оттого что уже перестали быть важнейшей новостью дня, выглядели будто кучки приезжих из провинции, их главный хоровод перед ребристой, точно покосившейся от солнечного толчка башней областных властей казался выступлением художественной самодеятельности.
Однако Клумба, отвлеченная от общественной активности на исполнение своих непосредственных обязанностей в собесе, не чувствовала спада борьбы. Лихорадочное возбуждение гнало ее по адресам почти бегом, твердый снег со скрежетом кололся под ее добротными каблуками, короткая тень металась по сугробам, будто взбудораженная собачонка. В каждой пенсионерской квартире, куда она влетала, громко топая от холода, ее ожидало очередное красноречивое доказательство подлости Кругаля; нищета и микробы, буквально взбесившиеся и высыпавшие повсюду мерцающим песочком, снова и снова приводили ее в болезненное изумление. Она не понимала, как можно было так ее обвести. Двести сорок восемь инвалидов, все с документами, не получили ровно ничего и не сыграли должной роли, ими просто пренебрегли – и все-таки протолкнули своего кандидата, какого-то облезлого артиста с перекошенной челюстью, делающей его физиономию похожей на левый ботинок. Сегодняшний обход пенсионеров был для Клумбы способом вновь укрепиться в своей правоте. Она опять убеждалась в реальности своей инвалидной команды; дрожащие незамкнутые каракули, без конца рисуемые восемнадцатилетней идиоткой, убогая кухонная утварь одиноких стариков тронули ее, как никогда прежде. Почему-то впервые в ее собесовских делах участвовало сердце. Клумба была почти уверена, что за столь неожиданным для нее поворотом избирательных дел кроется какая-то особо хитрая махинация. Ей не терпелось добраться до квартиры этой Марины Борисовны, заправлявшей штабными делами противника и наверняка причастной к закулисным делишкам своего кандидата: Клумба надеялась, что там обнаружится некое капитальное свидетельство нечистой игры.
Тем временем Марина опять изнывала в приемной, которую за последние дни изучила лучше, чем за все годы работы в “Студии А”. Деморализованная до такой последней степени, что сама себе была противна, она не отрываясь смотрела на директорскую дверь и украдкой вытирала влажные ладони о свою синтетическую юбку, только замасливая жесткую ткань. Наконец в кабинете, поднимаясь с мест, громче зазвучали голоса, и, когда сияющий директор выбежал на коротких, как бы слегка скользящих и отстающих от тела ногах проводить посетителей, Марина вскочила. Сразу ей сделалось нестерпимо стыдно, но садиться опять на свое неприятно нагретое место было бы глупо. Директор, одетый сегодня в полосатый, сильно приталенный костюм, в котором верхняя часть его массивного тела весьма преобладала над нижней, повел в ее сторону скошенной, с лезвием, бровью, похожей на бритвенный станок. Некоторое время он еще занимался высокой, смутно знакомой Марине блондинкой, вспоминая вместе с нею какое-то разгульное литобъединение при газете “Краснокурьинский рабочий”, в то время как спутник блондинки, благообразный господин с удивительно свежим, в румяных мешочках, лицом все вклинивался между ними, напоминая о сорокаминутной программе, искательно пощупывая директору массивное предплечье. Наконец блондинка, улыбаясь и алея нежными, как фрукты из сиропа, оттопыренными ушами, помахала директору уже из коридора, ее сопровождающий, волоча грандиозную шубу из огненных лисьих вихров, устремился за ней. Тогда директор, слегка отступив от дверей кабинета, сделал Марине полуприглашающий знак.
“Так, значит, вы и есть та самая Марина Борисовна”,– сообщил он сам себе, ловко вскакивая в кресло и въезжая точно в середину полированного, сильно опустевшего стола. Марина, усевшаяся сбоку на маленький катающийся стульчик, остро чувствовала унизительность своего бокового приставного места, на которое, по логике созданного директором положения, даже не стоило смотреть. “А знаете что, буду с вами откровенен,– вдруг произнес директор более свободным голосом, развалясь и закидывая короткую руку за голову, показывая ветхую, с ниточкой, пиджачную подмышку.– Я человек прямой, это вам всякий подтвердит, а кто меня не знает, тот меня еще узнает. Мне известно, что вам было обещано место моего заместителя, так вот: это место теперь занимает другой человек, близкий и важный для меня и в половом, и в духовном смысле, не буду скрывать”. “Вот как”,– вежливо пробормотала Марина, знавшая заранее, что будет сказано примерно это; все-таки сердце ее словно протерли холодной эфирной ваткой перед тем, как сделать укол. “Короче говоря, Сергей Сергеич, ну, вы знаете Сергея Сергеича, попросил меня пристроить вас на студии,– продолжил директор, сильно дергая себя за стриженые волосы, отчего подрубленный чубчик шевелился и дыбился.– И, собственно, я готов принять вас на прежних, известных мне, условиях. Можете хоть сегодня идти и приступать”.
“На договор?” – тихо спросила Марина, не веря собственному голосу, предательски дрожавшему. Накануне мельком она видела прежний свой рабочий стол, придвинутый к стене и заставленный немытыми кружками с радужными остатками какого-то сладкого дегтя, двумя окаменелыми сахарницами, оскверненный сальными бумажками с горкой похожих на продукцию детской песочницы общепитовских котлет. “Ну да,– подтвердил директор, ласково поглаживая себя по круглому затылку.– Для вас это будет вариант. Сергей Сергеич говорил, что вы хороший комментатор, но я спросил у сотрудников, они мне сказали другое. Впрочем, может быть, я ошибаюсь. Но если я ошибаюсь, вы тогда легко найдете место на другом телевидении, зачем вам этот договор”. Возможно, новый директор пока что не знал, что вакансии в любом пристойном медиа под давлением выпускников неутомимого журфака не держатся и полутора недель; однако он не мог не понимать, что Марина, с нынешним ее политическим приданым, может работать только у своих, ни одна из продвинутых телекомпаний (далеко опередивших заштатную “Студию А” по качеству очень цветных и неплохо проплаченных проектов) просто ее не возьмет. Однако директор смотрел перед собой совершенно безмятежными, тихо блестевшими глазками, напоминавшими цветом сырую кофейную гущу. “Я, как уже говорил, человек прямой,– повторил он, рывком переменив вальяжную позу на деловую и уставившись в некую центральную точку столешницы.– Я скажу, что не хотел бы принимать вас на работу. Из-за вашего присутствия мой близкий человек будет испытывать беспокойство, а я уважаю этого человека и очень берегу. Вы, все, кто здесь живет, можете куда-то устроиться через своих знакомых. Но я понимаю, что такое компромисс. Честно вас предупреждаю, в должности расти не будете, потому что мой человек должен быть от вас огражден. Может, сами потом уйдете. Пока пишите заявление. Это все”.