— Благодаря побеждающей общечеловечности, практически уже торжествующей общечеловечности, мы все дальше уходим от естества — ты об этом говоришь? — Егор пошире открыл окно — табачный дым и жар газовой плиты, на которой готовился в казане узбекский плов, придавал Тарарамовой кухне сходство с кузней, где тульские мастера, ладившие аглицкой блохе подковы, решили подкрепиться.
— Благодаря общечеловечности мы, дружок, со всех сторон обложены тошнотворной мертвечиной. Обложены чужим, готовым и неживым. Вглядитесь в картинку — ведь все это, в массе своей, не от нашего естества. А живое вокруг только то, что свое, от натуры, что естественное. С точки зрения естественности окружающий нас бублимир ни к черту не годится. Не годится весь, во всю свою унылую длину. И беда в том, что многие в этом якобы универсальном общечеловеческом пространстве свое естество перестают чувствовать. В них затухает внутреннее пламя их особости, и они больше не слышат шепот своей души. Такие люди, потеряв связь с собой, не понимают природу иссушения, пробуждающего в них жажду деятельности, и не имеют представления об источнике, способном эту жажду утолить, — они просто пытаются воспользоваться готовым и нарядить свой талант, коль скоро он есть, в чужую для него форму, а деятельности дать направление ослепившей их чужой идеей. Но мы ведь не всякую кровь терпим в своих жилах, не всякую в нас можно влить так, чтобы не убить. Хотя на вид она вся красная… Душа чувствует чужое, душа противится, но те, кто влез в чужую форму, как в глухой скафандр, ее не слышат. И все же порой мучаются, не понимая, что же они делают не так. А жизнь тем временем проходит по мере исполнения составляющих ее небольших желаний…
— А что не так? — поинтересовалась Катенька, вожделенно вкушающая запах плова.
— В чужой форме все умрет — и талант и способности. — Тарарам приоткрыл крышку казана, в котором рис с курагой и барбарисом уже был собран в горку, и в кухню с новой силой ворвались пары ташкентской чайханы. — Умрет, не дав плодов, так и не воплотив того, что в изначальном замысле эти таланты и способности призваны были воплотить. В чужой форме они сгорят, как зерно в навозе.
— А разве нельзя в заемные формы вложить свое, из нашей жизни, нашего естества выведенное содержание? — Настя украшала в миске салат «Пикадилли» лапками укропа.
— Можно. Это, дружок, и называется — привить к родному корню. Однако многие берут в заем и содержание, наивно засевая его в совершенно не подходящие для этого ландшафты нашего духа и бытия. Не думая даже, что смысл нашей земли иной. Совсем иной. И в результате такой посев дает лишь гнойники и пустоцветы. А наше содержание… Подчас наше содержание в заемных формах просто не удерживается. Попытки переснять один в один почти всегда губительны. К чему эти потуги зеркальных отражений? Зеркала нашего сознания отнюдь не плоской шлифовки — пытаясь всего лишь отразить в них то, что само по себе, в оригинале, было естественным, нутряным и цельным, мы непременно обнаружим, что полученное отражение насквозь фальшивое, придуманное, соскальзывающее с нашей жизни, как с гуся вода. Не надо отражать. Надо достигать того, чтобы запело, растревоженное или пораженное увиденным, собственное естество, как оно запело однажды в нем. — Тарарам кивнул на Егора. — Не глуши в себе шепот души, пусть она запоет. И тогда все увидят, что у тебя за душа. Именно так — слепо иди за ее голосом, потому что этот интуитивный путь выводит к свету, а рассудочный путь копировщика всегда заводит в тупик. И не надо бояться — если ты не будешь душе мешать, она непременно выдаст чистую ноту. Тогда все, что бы она ни спела, окажется естественным, нутряным и цельным, все будет верным.
— Боже мой, но жизнь вокруг устроена совсем иначе! — Катенька устыдилась безделья и принялась кромсать на кружочки огурец.
— Это бублимир в лице тех, кто принял его правила, принуждает нас верить, что она устроена иначе. А на самом деле жизнь чудесна, великолепна, удивительна, безбрежна и вся насквозь пропитана любовью, как медом пропитаны улей и судьба всех гудящих в нем пчел. Только, чтобы увидеть, понять и оценить это, надо решиться на дерзкий шаг и начать наконец делать то, что любишь. Начать делать то, что любишь, любить то, что любишь, и стоять здесь насмерть. И уже не отвлекаться ни на что остальное. Тогда из твоей жизни уйдет ложь — прислужница дьявола, ведь, когда ты делаешь дело с любовью, ты не можешь фальшивить и оскорблять свою любовь неправдой. Раз ты делаешь то, что любишь, ты уже по самой человеческой природе не в состоянии говорить и думать об этом такими словами, которыми стыдно говорить о своей любви.
— Скажи! Скажи мне те слова, какими ты обо мне думаешь! — легкомысленно вскинулась Катенька. — Так не хватает в жизни слов любви!
— Но в том, что нас окружает, — заметил Егор, извлекая из холодильника на глазах покрывающуюся испариной бутылку водки, — полно того, что я любить не в состоянии. И это, между прочим, тоже наша жизнь. Отворачиваясь от подобных вещей, мы уходим в эскапизм.
— Не надо отворачиваться. Надо смотреть и чувствовать. Потому что любое наше чувство суть производная любви, каждое из нее выводится. Взять первую же оппозицию: любовь — ненависть. Что мы видим? Ненависть — всего лишь оскорбленная любовь. И ревность, и зависть — у них тоже уши оттуда…
— А страх? — спросила Настя.
— И брезгливость, и недоверие, и даже страх… — Тарарам перемешал шумовкой лежащие на дне казана мясо, лук и морковь с уже дошедшим рисом и удовлетворенно закрыл крышку. — Все это деформации любви. Так обозначены вещи, которые человек, может быть, и готов был бы полюбить, но пока не в силах этого сделать. Что-то сидит в нас и не позволяет любить то или иное, пока оно пребывает в том состоянии, в котором пребывает.
— Может быть, совесть? — Водрузив бутылку на стол, Егор достал из буфета рюмки.
— Что? — не понял Рома.
— Может быть, совесть не позволяет нам любить те или иные вещи, пока они пребывают в недостойном виде?
— Возможно, дружок, что и совесть, коль скоро ей отведена в нас роль оценщика достойного и недостойного. Но надо ясно отдавать себе отчет, что, раз ненависть — это тоже любовь, то, значит, любовь может быть грубой, разящей или даже жестокой. Разумеется, в том случае, когда нельзя иначе. Значит, при необходимости ты можешь ткнуть человека мордой в то дерьмо, в котором он сидит, но после должен непременно выдернуть его оттуда за уши и показать, где свет. Если ты этого не сделал, а только ткнул мордой в дерьмо — это не любовь. Твоей рукой водило царство злобы. Его правило — жить-поживать и других пожирать. И еще… Когда ты указываешь выход сидящему в дерьме, необходимо, чтобы он тебя понял. И это уже зависит не от него, а только от тебя. Ты обязан сказать такие слова, чтобы не осталось сомнений в том, что ты прав и что тобой движет любовь. Если в тебе нет таких слов — не трогай человека. А тот, кто тронул, — мудозвон. — Тарарам замолчал в некотором смущении. Егор налил водку в рюмки и открыл бутылку кваса. Разрешив свое смущение новой затяжкой, Рома продолжил: — Но не беда, если что-то не выходит. Главное, помнить — все, что сделано без любви, не нужно человеку. Поэтому, раз у тебя что-то не ладится, но по жизни тобой движет любовь, не отчаивайся — просто ты искал себя не на своем месте. Ведь известно, как это бывает, — делаешь что-то, и вроде получается, вроде хвалят, вроде кадят фимиамом, а потом вдруг понимаешь, что все это фуфло, и сам ты фуфло, и ни черта ты толком не умеешь. Но это же не обидно, когда ты сам до этого дошел! Ни в коем случае не обидно. Это же честь для тебя — понять, что ты фуфло! Ведь у человека душа вырастает в тот миг, когда он честно признается себе, что занимался не своим делом, что нужно идти дальше, идти и чутко прислушиваться к внутреннему шепоту, чтобы изнутри себя увидеть — что же здесь мое. И пускай — больно. Ведь когда душа болит, значит, она работает. А если она работает, то ты непременно допрешь: твое место там, где не хватает честных людей, а их не хватает везде, поэтому ты обязательно где-нибудь себя найдешь.