тем более, не ускачет далеко. В глазах виповских сидельцев разом появилось уважительное выражение: ножными кандалами здесь одаривали только богатых, очень авторитетных зэков. Возможно, кто-нибудь из них думал, что у Москалева и пара заводов, успешно работающих, имеется в России, и свой банк есть, и связи где-нибудь в Нью-Йорке…
Поскольку чилийцы понимали, что Москалев никакой опасности для общества не представляет, то и тратиться на него не стали, машину не выделили, в суд повели пешком.
Публика при виде кандальника шарахалась на проезжую часть, тротуар мигом очищался словно бы сам по себе, делался безлюдным, даже горластые детишки, не боявшиеся взрослых, ныряли в кусты, чтобы Москалев не сумел бросить на них недобрый взгляд.
У Геннадия дыхание останавливалось от того, что он ощущал при этом, застревало в глотке комком…
Судья был старый, с лысой головой и мокрыми глазами, похожий на заезженную жизнью черепаху. Голос у него был деревянный, высохший, без единой живой нотки — сплошной треск, а не голос…
Автоматчики завели Геннадия в клетку, сняли с ног кандалы. Хотя и немного он прошел в них по улице, а ноги уже болели, икры отвердели, сделались какими-то чугунными, чужими, он попробовал размягчить их пальцами — ничего из этого не получилось. Вот что значит, не принадлежать к кандальной породе…
Судья треснул колотушкой по столу и сказал:
— Выявились некие обстоятельства, которые не были известны суду ранее. Из России прибыли бумаги, касающиеся трех доставленных в Чили катеров. Вы можете перевести их? — Судья вопросительно глянул на Москалева и, уловив утвердительный кивок, передал ему бумаги. — Переведите!
Единственное доброе для себя дело, которое Геннадий освоил и занес в графу со знаком "плюс", был испанский язык. Он мог теперь и общаться на испанском, и это получалось у него неплохо, мог и читать, и коряво, пока с ошибками, писать.
Бумаги, которые передал ему судья, — это были несколько плотно исписанных листов, акты о приемке Москалевым имущества перед отплытием в Чили, и подпись под актами стояла его — короткий кудрявый росчерк… Знать бы, что его ждет в этом путешествии и вообще, чем все закончится, он никогда б не подписал акты, убежал бы от них, как заяц от человека с дробовиком…
Он медленно, аккуратно, стараясь ничего не упустить, перевел акты на испанский.
Судья выслушал перевод и неожиданно по-слоновьи гулко и затяжно вздохнул, отложил молоток в сторону. Снова вздохнул, лицо его сожалеюще сморщилось — видать, не хотелось ему признавать судейскую ошибку, хотя к ней он не был причастен, потом махнул рукой, словно бы обрезал все сомнения, обвел акты пальцем и проговорил решительно и в то же время удивленно:
— Так что все эти катера, плоты, прочее имущество — это все твое!
В неопределенном движении Геннадий приподнял одно плечо: ну что он мог сказать на это? Мог только молча выплюнуть скопившиеся во рту горькие слезы.
— Это же все-все-все твое! — с неким, впрочем, вполне объяснимым восторгом воскликнул судья. — Чего ты тут сидишь?
— Не знаю, — сипло, ощущая, как горло ему забило что-то жесткое, словно бы сдобренное пылью, неведомым наждачным порошком, проговорил Геннадий.
— Секретарь, выдай ему справку, пусть идет домой, — распорядился судья, для пущей важности стукнул колотушкой по столу. — Плоты свои забери!
Геннадий не сразу понял, что речь идет о спасательных плотах, которые он продал вместе с Серхио Васкесом, — выходит, их отняли у нового владельца, и это плохо, нечестно, — он ощутил вину перед этим человеком.
— Зачем они мне? — пробормотал он прежним сиплым голосом. — Я дарю их вам!
— О-о-о! — Судья чуть не вывалился из своего кресла и, задыхаясь от радостного восторга, вскинулся. Кресло судейское в отличие от самого судьи было, кстати, новенькое, с резной спинкой, к которой была прикручена железная пластина с чилийским гербом. — Грацио, амиго! — проревел он ликующе, но Геннадий уже не слышал его, он в эту минуту находился не здесь, а на своих катерах, в каюте, к которой он привык и которую стал считать своим домом, дышал океанским воздухом, которого в тюрьме не хватало катастрофически. — Грацио! — вновь проревел судья, и Москалев покинул здание суда.
43
Из трех катеров, оставленных на внутреннем рейде Сан-Антонио, Геннадий увидел только два, — один чилийцы, выражаясь ельцинским языком, приватизировали.
Приватизация. Слово-то какое неприятное, скорее всего, в Америке выдумано, очень уж от него попахивает нужником. Ну как можно покушаться на чужую собственность? Это называется просто и хлестко грабежом: грабеж это и только, другого слова не придумать. Москалев кинулся к коменданту порта, тот глядел на Геннадия в упор и не видел его, смотрел сквозь, как через стекло. Когда слова русского капитана дошли до него, он выплюнул изо рта, как обслюнявленную подсолнечную шелуху, одну фразу:
— Я разберусь!
На этом посещение портового начальства было закончено. Геннадию стало не по себе, внутри даже страх возник, сделалось холодно: что же он скажет дома, когда вернется во Владивосток, как будет объясняться с незнакомым особистом, с прокурорскими чинами, интересующимися имуществом компании "Юниверсал фишинг"?
От своих знакомых в порту он узнал, что Серхио Васкеса из-за проданных плотов даже не тронули, не то, чтобы посадить в тюрьму, хотя деньги заставили вернуть, — так положено.
— В порту Серхио появляется?
— Нет, ни разу не видели.
Раз здешние аборигены не видели, то Москалев тем более не увидит, а значит, и новостей никаких не услышит — не от кого будет услышать…
Куда исчез катер и когда, никто не знал. Вот и ломай теперь голову, Геннадий Александрович, что сказать следователю с капитанскими или майорскими погонами во Владивостокской транспортной прокуратуре…
Что делать? Оставшиеся катера надо было охранять, держать зубами за якорные цепи, чтобы никто не подцепил имущество на буксир и не уволок в голубые дали пространства, да и самому определяться, облюбовать место, чтобы зарабатывать хотя бы немного и иногда лакомиться хлебом…
44
Потянулись тревожные серые дни. Собственно, они не были серыми, а, наоборот, по самую завязку насыщены солнцем, от горячих лучей пространство казалось отлитым из золота — золотыми были и деревья, и земля, и травы, и вода в бухте, и небо с редкими плоскими облаками, и возбужденно фыркающие проворные автомобили, и дома, — все светилось торжественно и все казалось Москалеву окрашенным в один горький, рождающим боль и печаль цвет — серый. Беспросветный серый колер…
Через неделю к борту катера, на котором находился Геннадий, причалил маленький серый катерок с военным флажком на корме. В катерке кроме рулевого находился юный офицерик, — почти мальчишка, — в тщательно отутюженной белой форме и с