я вижу, у вас у всех сердце болит. Но мы будем бороться не уговорами, не посулами, ибо в этом кулаки и хитрее и изворотливее нашего. Кулацкой хитрости и лжи мы противопоставим свою правду и силу нашего единства с народом. Мы выбьем из-под кулаков их экономическую опору! Подрубим корни кулацкой силы и авторитета среди крестьян так, что им нечем будет подкупать, нечего сулить и нечем стращать. Мы не одного кузнеца, а всех крестьян освободим от кулацкого влияния! Мы докажем и разъясним крестьянину, что ему один путь к счастью — коллективный труд. И крестьянин поверит нам так же, как поверил в семнадцатом году. Тем же, кто колеблется… Подумайте, товарищи, какая будет цена колхознику, если он одной ногой в колхозе, а другая еще в его индивидуальном хозяйстве завязла? Пусть подумает, взвесит. Если только он не прямой кулацкий прихвостень, он очень скоро сам к нам придет. А уговаривать не будем. Верно ведь? — спрашивает Тарасов Антона, всегда отличавшегося непреклонностью приговора.
Антон долго молчит, потом сердито, куда-то в сторону бурчит:
— Вызвать бы его, сукинова сына Андрюшку, да всем вместях накласть по загривку, тогда бы сам все понял безо всяких уговоров!
— Так што ж, по-твоему? — обратился к нему Захар.
— А по-моему, если бы он вправду кулацкий прихвостень был, он бы не работал все лето в долг на нашу артель. И с конями бы не выручил…
— Вот, вот, — горячо подхватила Анна Константиновна. — Вам бы, Георгий Михайлович, самому сходить к нему. Не уговаривать, конечно, — несмело улыбнулась она, — а запросто, по-рабочему. Как мужчина с мужчиной поговорить.
— Верно, Константиновна, — и Захар просительно обратился к Тарасову: — Давай, слышь, Михайлыч, сходим к парню! Заодно посмотришь, што за кузнец он… За одну его работу к нему подход стоит сделать. Золотые руки! А артель без кузнеца, сам знаешь…
— Руки, руки, — ворчливо, но уж без прежней непреклонности говорит Тарасов, разглядывая свои узловатые, темные руки. — Смотря на кого работать этими руками… Ладно, посмотрим, как он себя на собрании поведет, ваш кузнец. На, Анна Константиновна, рассылай своих курьеров. Ты, Антон, куда?
— Тишка, язви его, спокою мне не дает, — хмуро пробасил Антон, ковыляя к двери за Анной Константиновной. — Вон идол-то, слышал, попрекает: дружок, мол, да дружок, — с хмурой, любовной усмешкой кивнул он на Захара. — А как дружок раком попрет на собрании, тогда што вы мне скажете? Пойду я, повидаю его, черта звероватого.
— Видишь ли, Георгий Михайлович, — начал Захар после минутного молчания, оставшись с Тарасовым один на один. — Вот ты, поди, думаешь, мягковат председатель, цацкается с этим своим Кузнецовым, заступается… А я, если хочешь знать, еще хуже сказать тебе могу. Коснись кого старших — матерых волков, вроде Матвея или Григория Поликарпова, — рука не дрогнет с самым корнем вырвать из деревни, и штоб духом ихним кулацким не пахло. А как до таких вот дойдет, желторотых, не поворачивается у меня сердце против них…
— Ну, ну? — с любопытством повернулся к нему Тарасов.
— Андрюшка этот парень и вправду трудовой. Мы с тобой сходим к нему, и ты, может статься, тоже такое же об нем думать станешь. А тут вот еще есть один… Забулдыга, поножовщик да вдобавок, видать, от отца недалеко ушел. Отец же такой, што… Да вот сам увидишь, скоро с ним ты столкнешься. А вот как пришел этот парень недавно ко мне, бледный, перекореженный, веришь, у меня и за него сердце дрогнуло. Ведь дурной еще! «Жить, говорит, хочу по-настоящему»… А куда его денешь? Все равно с нашей советской земли никуда не ушлешь… Если ему сейчас двадцать с лишком, так, выходит, до конца его веку мы еще полсотни лет его опасаться должны? А к тому времени, чать, мы и к коммунизму подойдем, как ты мыслишь, Михайлыч? Куда мы тогда их девать будем?
— М-да-а… — протянул Тарасов. — Значит, дурной говоришь? Сколько ему, твоему, дурному-то?
— Поди, двадцать-двадцать два так.
— А ты вот погляди, — Тарасов, повернувшись лицом к Захару, приподнял верхнюю губу. Спереди, на месте двух зубов, у него зияла черная дыра. — Видишь?
— Да-а… разукрасили.
— То-то вот и есть, разукрасили. Думаешь кто? Такой же вот, как твой «дурной», еще моложе. Хозяйский сынок. Не стерпело, видишь ли, сердце, что дворничихи сына на одну парту посадили. Ну и шибанул свинчаткой.
— Да што ты говоришь?
— Вот и говоришь! На этом на первом дню и кончилось мое обучение в школе. Потом уж, в гражданскую, с этим сынком под Царицыном повстречался.
— Ну и как?
— Сквитались, — скупо улыбнулся Тарасов, снова обнажая между зубов темный провал. — Так-то вот, Захар Петрович, а ты говоришь, молодой, дурной, сердце болит… Коли он трудовой, вроде этого вашего кузнеца, — правильно болит твое сердце, выручай трудового человека. Но если он змеиный выкормыш, нашего брата за человека не считает, не болеть, гореть должно у коммуниста сердце, Петрович!
— Черт его знает… — в раздумье говорит Захар, — наверное, не прав я… А только как вспомню я, что может мой Егорка так же где-нибудь бьется, путей для себя в жизни ищет… И не поднимается у меня рука на его погодков. А вдруг где-то в дальнем краю такой же вот бородатый дядя насчет моего парня решает? А? — и Захар как-то жалостливо посмотрел на Тарасова.
Тарасов временно жил на квартире у Захара, и от Власьевны во всех подробностях узнал историю исчезновения их двух сыновей. Сейчас, когда Захар так неожиданно вспомнил о них, Тарасов не нашелся, что ответить. Говорить всегдашние успокаивающие слова насчет заботы о молодежи, о путях, которые перед ней открыты, было неловко. Да и не такой Захар человек, чтобы утешать его. С другой стороны, Тарасов хорошо знал, сколько в городе и на станциях по вагонам железной дороги шляется беспризорников… И он промолчал.
Анна Константиновна отдала списки ребятам и уж собралась было идти в школу, как увидела медленно идущих вдоль улицы к совету Тосю и Федьку Сартасова. По тому, как медленно они шли, по скорбному, словно закаменелому лицу Тоси, почуяла она сразу что-то необычное и тягостное в этой паре. А когда свернули они с улицы к совету, она почти угадала цель их прихода. Быстро повернувшись, вошла в совет