переспросила недовольно:
— Так вас кто интересует? Елизавета Климовна Светлова? Не встретитесь теперь. Умерла она сегодня ночью.
Какой буднично-безразличный голос у этой женщины. Привыкла, видно, к чужим смертям...
Вот и вторник на исходе, а Павел Гордеич так и не дает о себе знать...
Звонок раздался уже в семь — резкий, настойчивый. Междугородный. Хватаю трубку — Павел Гордеич. Голос у него сильный и радостный. Будто не за тысячи километров от меня, а совсем близко:
— Ну, наконец-то! Здравствуйте! Третий раз вызываю, никто не отвечает! Боялся, ушли уже!
Весело кричу в трубку:
— Здравствуйте! Никуда не выходила, ждала! Где вы? В Алма-Ате?
— Так точно, прилечу завтра. Привезу протокол, племянник про тетку все выложил...
— Хорошо! Я рада!
Минутный разговор...
Я знаю: у меня нет права на личную ненависть к Шкоркиной. Но если честно — ненавижу ее. Ненавижу эти пухлые щечки, узкий лобик и тяжелый нос. Ненавижу ее грузную, необъятную фигуру. Ненавижу, когда вежливо задаю обязательные вопросы и когда записываю ответы.
Час назад она прочитала постановление о предъявлении обвинения, заключение экспертизы, показания Валентина и протокол допроса Жабина, что привез Павел Гордеич. В нем подписи Жабина и начальника оперчасти колонии подполковника Сыздыкова. Шкоркину сразило именно это: она, оказывается, и не думала, что племянник арестован и осужден. Рассказывать о нем не хотела, чтобы не накликать беды, а теперь что же плакать по волосам, если голова пропала?
Она рассказывает скучным, занудным голосом, а я пишу, пишу.... Да, ездила в Казахстан, давала заранее телеграммы, и ее встречали, всегда разные люди, иногда совсем молодые, иногда пожилые; она отдавала деньги, пятьсот рублей за пакет, ее ни разу не обманули, вместо анаши ничего не подсунули...
За окном сумрачно, небо затянуто низкими тяжелыми тучами — собирается дождь, и я зажигаю свет в кабинете. Говорю:
— Теперь давайте о Валентине. С какого времени он стал брать у вас анашу?
Шкоркина согласно кивает — да, да, пишите: Валентин нашел меня сам весной прошлого года, предложил услуги, мне показалось выгодно. Травку брал регулярно, раз в полтора-два месяца, рассчитывался аккуратно...
Вчера я сказала Валентину, что Елизавета Климовна умерла. Он судорожно вздохнул: воздуха не хватило. Оттянул пальцем ворот рубашки, мрачно обронил:
— И за что меня судьба истязает? Двух таких женщин в могилу свел... Скоро ли суд?
Я помнила, каким он был на первом допросе, как плакал тогда. Теперь смотрел на меня в упор сухими глазами.
Он ушел спокойно, а в камере, к вечеру, не выдержал: была истерика, сердечный приступ, еле его отходили...
Теперь Шкоркина стала перечислять, в какие месяцы и какие суммы приносил ей Валентин, счет пошел на тысячи: за год через него много анаши прошло. Потом все тем же занудным голосом стала называть тех, кто покупал у нее анашу — в стаканах, пакетах и пакетиках. Назвала Катю-Катюшу, назвала еще шестерых. Имен и фамилий остальных не знает, и то хорошо — указала приметы.
Казалось бы, что еще надо следователю? Вину признала, клиентуру назвала. Но побороть в себе ненависти к этой щуке не могу. Не хочу. Обидно, сколько бед от нее людям, а отделается шестью годами, да и те не отсидит, выпустят условно-досрочно за примерное поведение — такие, как она, в колонии тихие.
Пришла экспертиза по ножу и крови на нем. Но Сергея Орлова у меня забирают: материалы на него предстоит выделить, дело будет вести прокуратура, это их подследственность. При последней встрече он рассказал про Валентина: сколько раз брал у него анашу, сколько платил... Тот случай вспомнил, когда в дождь его дожидался, а он с женщиной из кино бежал... Нет уже той женщины. И у меня в ушах все стоят тоскливые слова Орлова: расстреляйте вы меня, что ли...
Обычно я не хожу в суд, когда рассматриваются мои дела, но тут пошла. Напрасно, наверное.
Шкоркина, как я и думала, получила свои шесть лет лишения свободы — слушала приговор стоя, спокойно кивала, чуть склонив голову набок.
Валентину дали четыре года. Он смотрел в зал и никого не видел.
Кате-Катюше определили полтора года заключения и принудительное лечение. Она, видимо, не разобрала, что ее будут лечить, а про заключение услыхала — заплакала в голос: «Мамочка родненькая, да за что же меня?»
Если бы можно было, я бы к ней кинулась, растолковала бы: Катя, да что же ты убиваешься? Вылечат ведь тебя! Но кинуться нельзя, стою недвижимо, а Катя рыдает, ничего не слышит, никого не слушает; милиционер ей воду тянет — она по стакану рукой...
Из зала суда так под руки ее и повели...
Г. Грабко
НЕХАРАКТЕРНЫЙ СЛУЧАЙ
— Что же тебя здесь смущает? — майор Носов, не по летам грузный, глянул поверх очков на Диму Мальцева. — Состав преступления налицо, преступник задержан. Возбуждай уголовное дело и передавай к нам, в следствие. А машинку швейную ищи.
— Да тут, Николай Иваныч... — Мальцев, молодой инспектор угрозыска, свою первую милицейскую звездочку получил всего-то неделю назад, и горотдел все еще звал его дружелюбно и ласково просто Димкой. — Тут, Николай Иваныч, случай нехарактерный.
— Нехарактерный? Ты, говорят, на юрфак нынче поступил? Точно? Так вот, Дима, как начнешь изучать уголовное право, обрати внимание: там в учебнике, в самом начале, жирно так напечатано, что уголовная преступность — явление для нашего социалистического общества вообще нехарактерное. А про наркоманию и проституцию много ли у нас газеты пишут? Будто их и нет совсем... Ты вот год в угрозыске крутишься... Есть они или нет их?
Мальцев покачал головой:
— Но послушайте, Николай Иваныч, это же я надоумил этого Юрку Долгих потерпевшей козу подстроить!
Очки на лице майора сами собой съехали на кончик носа.
— Ну, Дима, извини. Тут я ничего не понял!
А дело-то было самое простое.
Долгих, когда сидел в колонии по первой и единственной пока судимости, завел себе заочницу, Бурцеву Анастасию, женщину одинокую и бездетную, года полтора с ней переписывался, и как освободился, так к ней и прилетел. Она приняла, оставила у себя на ночь. Утром все идет ладом — он ей: «Давай поженимся, Настя ты моя дорогая!» Она: «Чего торопишься? Поживи пока, там видно будет...» А Долгих этот от ночной благодати совсем разомлел душой. Ну и ладно, подождать тоже можно...
Ближе к вечеру парень заявился, лет двадцати