— Жак, когда я была маленькой семилетней школьницей и училась в Париже, учительница преподавала мне то, что тогда называлось «уроками дела». У меня была книжка с картинками и подписями. Рисунки изображали крестьянина на гумне, пекаря у печи, домохозяйку на кухне, собаку, встречающую своего хозяина. Я старательно переписывала в тетрадь эти уроки: «Крестьянин ссыпает зерно в гумно». «Пекарь печет хлеб в своей печи». «Хозяйка готовит обед для семьи». «Собака радостно встречает своего хозяина». И теперь мне кажется, что тот скромный школьный учебник вобрал в себя всю правду мира, которую мы забыли, которую мы потеряли, и сегодня лишь старая детская книжка и голос поэта другой эпохи осмеливаются сказать: «Господи, Господи, такова жизнь, простая и спокойная.»
Он молчал. Вежливо, мягко, очень серьезно, потому что никогда нельзя относиться с иронией к детям и поэтам. «Прошло уже больше двадцати пяти лет, но я прекрасно помню те трагические моменты, когда женщина в последний раз безнадежно пыталась удержать этого политического утопленника, жертву идеологического кораблекрушения. Я помню также, как в какой-то момент, не в силах выразить свое возмущение и боль, я подняла руки, словно держала фотокамеру и пыталась найти лучший ракурс для его мужественного и вдохновенного лица на фоне звезд. Исторический портрет Жака Рэнье, человека, который спас коммунизм от Сталина и тем самым предотвратил вторжение в Венгрию и Чехословакию, сделал возможным триумф восстания в Будапеште и весеннего восстания в Праге, и, конечно, только теперь я знаю, насколько он был тогда смешным со своей духовной красотой и непоколебимой верой в примирение идеологий и людей, поскольку, говорил он, «люди редко терпят неудачу, когда речь идет о том, чтобы быть похожими друг на друга». Мне так и не удалось найти слова Горького, первоисточник которых выветрился из памяти самого Рэнье, — полагаю, эта фраза взята из переписки писателя, — о том, что «грустные клоуны исполняют свой идеалистический номер на арене капиталистического цирка», но они превосходно подходили ему. Конечно, теперь мы знаем, что, когда те же вдохновенные клоуны исполняют тот же номер на арене марксистского цирка, они заканчивают Гулагом или психиатрической лечебницей. Они такие смешные, эти клоуны. Соль земли. Я очень любила ею, любила за то, что больше всего ненавидела в нем, что отняло его у меня. Любопытный парадокс: любить человека за то, что хотел бы изменить в нем. У него была очень фотогеничная душа. Это теперь фотогеничность вышла из моды. В наши дни кинематограф не любит красивых лиц, какие были у Роберта Тэйлора, Кларка Гейбла, Кэри Гранта. У наших сегодняшних звезд физиономии Аль Пачино, Де Ниро, Дастина Хоффмана. Как видите, моя злость не смогла постареть. Я хотела родить от него ребенка, это был единственный способ хоть как-то сохранить его, не потерять окончательно. Я высчитывала день, определенный период месяца, и в моих объятиях расчета было едва ли не больше, чем страсти. Я добилась своего, и это была моя единственная женская победа. У меня красивый улыбчивый малыш с таким ясным взглядом, который потрясает меня и заставляет опасаться худшего: он напоминает голубое подмигивание горизонта. О Господи, не дай ему пойти но стопам отца! Я назвала его Жаком-Рэнье. И если уж ему суждено быть похожим на отца, то надеюсь, по меньшей мере, что он найдет хорошие роли в Голливуде, а не в Мекках идеологических шор. Очевидно, я стала несколько желчной. Но я считаю, что во имя Истины люди творили такие чудовищные вещи, что в конце концов ложь и фальшь обрели ауру смиренной святости. У нас, по крайней мере, признают, что обманывают, и не посылают статистов на войну умирать по-настоящему. Все, что есть фальшивого на Западе, пахнет Голливудом, но все, что есть фальшивого в Москве, пахнет Гулагом. Главное — не доля истины и не доля лжи, а доля наименьшего зла. Когда-нибудь, изучая остатки нашей цивилизации, археологи-инопланетяне решат, что нашими по-настоящему «великими людьми» были те, которые причинили меньше всего бед. Возможно, в Пантеоне будущего можно будет увидеть портреты Эррола Флинна, Гари Купера, Карлтона Хестона с надписью «Они, по меньшей мере, только притворялись». Я хотела крикнуть ему: пусть они занимаются своими «скачками вперед», пусть скачут с замечательной уверенностью в своей правоте, она-то и приведет их прямо в болото сомнения. Уверенность всегда была лучшим способом ошибаться. Пусть они расцветают в своей уверенности, и сомнение придет к ним как логическое завершение их пути. Пусть они упиваются своей твердостью, силой, сталью: в конце их ждет вкус хрупкости. Они напрасно сражаются с этой повсюду проникающей женственностью. Пусть они отсчитывают время веками: к ним придет такая тоска по секунде, по мгновению, что им понадобится вся наша дружба, чтобы не разнести вдребезги то, что они построят. От их сооружений останется только скромная любовь к тому, что нельзя построить. Именно на вершине своего творения они внезапно признают поражение, и тогда его строительство можно будет считать завершенным. Они — китайцы и русские — столько требуют от самих себя, что снисходительность и терпимость придут к ним просто как осознание самих себя, как сострадание к самим себе. «Мирное сосуществование» означает время, которое необходимо им и нам, чтобы измениться. Еще одно усилие, еще один «долгий марш», еще одно «ух!», сопровождаемое хрустом костей, и они наконец услышат наши женские голоса и прислушаются к ним. Я знаю: это говорит женщина, жалость, нежность, женское терпение. Но время женщин еще не пришло, и мне пока не на что рассчитывать. Уезжай. Самая старая мужская музыка — песня отъезда. Женские голоса — это всего лишь эхо мужской песни, мужского мира и мужских несчастий. Вот то, что я тогда не говорила ему, поскольку нет смысла бороться с законом, единым для всех Голливудов: фильмы-катастрофы, приносившие доходы с незапамятных времен, строятся вокруг мужчин-звезд.»
— Почему ты смеешься, Энн?
— Вы, мужчины, забрали себе все главные роли, думаю, уже пришло время давать их женщинам.
XXIII
Вилли лежал в постели с широко раскрытыми глазами. Он пытался думать о практических вещах: Россе, контрактах, киностудии в Голливуде, бомбардировавшей его телеграммами угрожающего содержания, о журналистах, уже почувствовавших запах паленого: два репортера постоянно дежурили, сменяя друг друга, в холле отеля, и, когда он выходил, то не мог избавиться от впечатления, что за ним следят. Но у него перед глазами стояла повисшая между небом и землей тропа, ведущая в Горбио, и медленно идущая по ней целующаяся пара. Вилли попытался улыбнуться, вычеркнуть из памяти этот абсурдный образ нежности и слащавой сентиментальности, подобно тому, как он крикнул бы «Стоп!» на съемочной площадке, если бы актеры осмелились навязать ему сцену, пронизанную подобной жалкой банальностью. Но делать было нечего: стереотипы всегда отличались устойчивостью.
Вилли закурил, встал с постели и лихорадочно оделся, не имея ни малейшего представления о том, что будет делать. У него оставался лишь один выход — Сопрано. Ему следует найти Сопрано, только он мог вытащить его из этой истории. Но где? Как? Существовал ли он вообще? Ну, конечно же, существовал: это факт. Белч существовал. Мафия существовала. И, несомненно, у них всех был босс, еще более влиятельный и всемогущий, у которого повсюду имелись свои люди, следившие за порядком. Сопрано или кто-нибудь другой — неважно. Нужно было кого-то найти, и немедленно.