И паучий век кончился! Передо мной находился человек, я называла его по имени и говорила ему "ты" (не от дружеской теплоты и не от презрения, как к чему-то низшему, нет, я обращалась к нему, как к вспомогательному предмету - к мосту, который открывает путь к недоступному прежде берегу), но и его я ненавидела - той ненавистью, которая возникает не только к смертельному врагу, но и ко всему, что с ним связано: к его голосу, цвету волос, к его пиджаку и шляпе - ко всем на свете похожим шляпам и пиджакам.
Он сидел за столом со мной и дочерью; на столе в вазе красовались чайные розы; а над столом, над розами, над чашками с кофе порхали Ритины слова: "Я согласна, но мне только в ноябре будет восемнадцать". В сердце моем играла свирель - моя паутина дрожала! И потянулась нить, чтобы крепче оплести добычу, сдавить силок; и не было жалости - даже к дочери, в неведении помогавшей мне накидывать петли, ведь она была не палачом, не сообщницей, а невольным орудием казни, вроде веревки или куска мыла, жалеть их не приходит в голову. Я старательно сводила брата с сестрой, не подозревавших о своем кровном родстве, скрепляла их страстью, чтобы стали они одним целым, как сиамские уродцы, чтобы разрыв стал возможен только через живое, через кровоточащее мясо. Вернее, я прилаживала к Рите Михаила, а до дочери мне не было дела - я не верила, что в этом существе способно зародиться иное чувство, кроме всеядной похоти. А ее согласие на свадьбу я понимала как желание любым путем избавиться от конвоя - от моей назойливой опеки.
Ловко сплеталась нить: я рассказывала Михаилу о досадной сиротской доле, сыпала ему на сердце ядовитые слова о человеческой подлости, выдумывала небыль, отравляла его страсть жалостью, чтобы ожесточить душу ко всем, кто скажет о Хайми злое слово. Но не надеялась на одну душу: как хитрая сводня, то сама раскладывала им постель, то неделями сторожила Риту, не давала им быть вдвоем - чтобы ключом кипела его кровь, чтобы обожгла ему рассудок. И замечала: выходит прок из моего шельмовства, в сухое сено упали мои угли - голова его больше не властна над его чувствами.
Был случай мне в этом убедиться. Однажды, когда я в очередной раз удерживала дочь на коротком поводке, она выскользнула из ошейника. Ночью я выпила на балконе три чайника крепкой заварки; глядя на небо, я молилась: "Господи, пусть лекарство, которым пользуется сейчас Рита, зовется Михаил Зотов, пусть будет так, иначе мой силок лопнет, иначе не свершится отмщение, и вернется мой паучий век!" Лежало в раковине мокрое полотенце в голове я уже вершила над дочерью суд, и Фагот под моей забывшейся рукой, треплющей его морду, взвизгивал от боли. Утром, на щебет дверного звонка, я выбежала в прихожую с полотенцем в руках, даже не сообразив, что у Риты есть ключ. За порогом стоял Михаил, угрюмый и сильный. Он сказал, что обещал Рите покатать ее сегодня по реке на лодке, так что пусть она собирается и выходит. "Бог с тобой, - сказала я, растерявшись, - того и гляди, дождь зарядит". И вытянула руку к окну, к разгорающемуся утреннему солнцу.
Пока Михаил разглядывал ясное небо, я пыталась сообразить: как бы ловчее, без обиды, отослать его прочь. Начала говорить, что Рита прихворнула, сидит с насморком, как тут хлопнула дверь парадной, и на лестнице, лениво, без опаски кося глаза на скрученное полотенце (догадывалась, что не стану бить ее при женихе), появилась Рита. По привычке она запустила кольцо магнитофонной ленты: парк, пруды, - а когда я, стараясь оборвать ее никудышное вранье и заодно вывернуться из собственной лжи, крикнула: "Зачем ты выходила из дома? Ведь ты больна!" она округлила глаза, вспыхнула и сказала, как смяла хрусткую фольгу: "Говори теперь - чем!"
Михаил смотрел на нас, и лицо его ничего не выражало. Он не произнес ни слова, просто напялил на голову шапочку с козырьком, свернул козырек на затылок и пошел от нас прочь. Я слушала его шаги по лестнице с тоской и ненавистью, пока они не затихли за дверью парадной, потом втолкнула дочь в прихожую и там избила отчаянно и жестоко, как не била никогда раньше. Мне казалось: лопнул силок, где уже задыхалась добыча, напрасен был лукавый труд, теперь нужна новая сеть, новое время - успею ли?..
Но через три дня Михаил снова позвонил в нашу дверь. В руках он держал букет роз и большеголовую стеклянную стрекозу изумительной работы. Тогда я поверила: нет силы, способной помешать мне, и судьба, испытывавшая меня восемнадцать лет, подарит скоро радость возмездия, оплатит предъявленный счет...
Как-то на улице меня подкараулил Петр. Он тряс в воздухе костылем и требовал, чтобы я прекратила случать сестру с братом, грозился сжить, удавить, размазать... "Родня двоюродная, - смеялась я, - греха нет. И порода в такой вязке вернее сохранится!" - "Тварь позорная!" - "А ты его сам отговори. Расскажи, как меня отцовской бедой в постель загнал, как потом языком пакостничал, как от родной дочери откупался - Мишка, глядишь, и отступится!" - "Гадюка!" - шипел Петр, и изо рта его летела желтая слюна. "Верно говорю: отступится. Только прежде тебе глотку вырвет!" - Плюнула ему под ноги и пошла дальше. После ловила по городу слухи, как беснуется дома Петр, как впустую собачится с племянником, черня Риту, как затыкает ему племянник пасть, и ликовала, чувствуя скорую развязку.
В сентябре, перед отъездом Михаила в Ленинград, когда все мы сидели за столом, и Рита угощала гостя кофе с пряниками, когда он должен был чувствовать смятение (если не страх) перед судьбой незавершенного дела, остающегося без присмотра, я сказала, стараясь наполнить голос чем-то вроде материнской благодарности, что знаю о его домашних размолвках и рада видеть в нем твердость духа, потому что такому человеку я могу смело передать свою дочь - он сумеет защитить ее от любого обидчика. И еще я сказала, что чувствую в нем характер, который не позволит ему отступиться от намерений и остановиться у преграды, за которой уже видна цель, а это - первейшее качество из всех, какие женщине приятно видеть в мужчине... И тут я испугалась, потому что он молчал, не поднимая глаз от чашки, и мне показалось, что он понимает меня не настолько, насколько я этого желаю, а до последнего, злого, мутного дна. Но через миг он поднял глаза и сказал: "Когда мы с Ритой будем жить в Ленинграде, вы сможете навещать ее когда пожелаете", - и я поняла, что он вообще меня не слушал.
Я не знала точно, что произойдет, но чувствовала: что-то случится непременно - Петр не оставит упрямой мысли расстроить свадьбу, слишком сильна наша взаимная ненависть, а Михаил не отступится от Риты, пока страсть держит на привязи его разум. В положении нет равновесия, оно не устоит долго - маятник не может застыть отклоненным от вертикали. И я еще сильнее раскачивала маятник: при встрече сама задиралась к Петру, жалила его злым словом, так что однажды, после перебранки, Петр прямо на улице кинулся на меня с кулаками. Он сбил меня с ног и оттаскал за волосы на виду у прохожих. Теперь я хотела одного: чтобы Рита скорее каким-нибудь образом сообщила Михаилу об этом мамаевом побоище. Но я даже не успела нужным образом наставить дочь, как на второй день после драки тело Петра выловили из Ивницы.
Я не могла этого постигнуть. Весь город твердил: несчастный случай. Петр упал с железнодорожного моста, когда шел утром на работу, с ним вместе упала доска, перекинутая над разобранным пролетом - с ними рухнула моя вера в справедливость. В моем представлении о возмездии не было места для случайности! Нет, случайность меня никак не устраивала! Воздающей десницей должна быть я - это мое право решать судьбу должника, и никакая в мире сила не смеет отнимать у меня это право!.. Я не могла поверить в случайность такой оборот дела стал бы насмешкой над моей жизнью, сложенной из упорных трудов мести. Но Михаил - мой джокер - был тогда в Ленинграде. И вдруг молния: а был ли он в Ленинграде?! Никогда прежде я так не ждала встречи с ним - только Михаил мог открыть мне: насмешку или долгожданную награду вынесла к берегу Ивница в километре ниже железнодорожного моста по течению.