Еще дважды он ощутил боль от вырванных волос и досаду оттого, что их становится все меньше и меньше, но промолчал, ничего не сказав. Он сменил положение головы, но вскоре почувствовал, что колено парня, очевидно в поисках его шевелюры, дважды или трижды переместилось по спинке кресла, толкая его и причиняя спине Профессора неприятные ощущения. Он немного выждал и стал потихоньку шевелить головой, дабы убедиться в том, что его волосы — не слишком длинные, но вполне позволявшие продолжать игру — опять оказались придавленными; тогда он, на мгновение сжав руку девушки, отпустил ее и сказал спокойно и непринужденно: «извини»; затем резко повернулся, потеряв на этот раз гораздо больше волос, чем во всех предыдущих случаях. Мирей сидела в кресле у прохода, так что ему было совсем нетрудно выйти; он быстро подошел к нужному ряду, перегнулся через парня, сидевшего в первом кресле, схватил за кожаную куртку второго, того самого шутника, поднял его на воздух, вытащил в проход и прямо там, не мешкая, молча залепил ему несколько оплеух, что привело в изумление всех зрителей и заставило парня выкатиться из зала через входную дверь, которая, к счастью, была рядом; надо отдать должное влюбленным — они предпочитают садиться в задние ряды, и это дает определенные преимущества, как явствует, например, из нашего случая.
Начался переполох. Друзья побитого прореагировали не сразу, и, когда это произошло, наш Профессор был уже в вестибюле и вовсю колотил шутника. К счастью, нашлись зрители, принявшие сторону Профессора, иначе дружки парня тут же расправились бы с ним. Прерванная было демонстрация фильма возобновилась, а своевременное вмешательство какого-то ассистента юридического факультета помогло избежать вызова полиции для разборки всей той заварухи, что последовала за описанными событиями и продолжалась, пока не начали вновь показывать фильм.
Однако нашему нарушителю спокойствия не удалось избежать газетной заметки, которая на следующий день циркулировала по всему университету, представляя Приглашенного Профессора типичным испанцем, неистовым и страстным, существом несдержанным и вспыльчивым, которому не хватило элементарной выдержки для того, чтобы просто сменить место и избежать скандала. Газета умалчивала о том, что зал был переполнен, а также о том, сколько раз его дергали за волосы. Они так ничего и не уразумели, но Мирей теперь знала, что такое долго сдерживаемая ярость. Она окончательно поняла все, когда он ей объяснил:
— Я собирался подождать, пока закончится фильм, и залепить ему пощечину у выхода, но потом хорошенько подумал и решил сделать это прямо там: снаружи все вместе они бы меня отколотили. Пусть знают наших.
А внешне все походило на спонтанный порыв.
* * *
Но все это Мирей поняла лишь несколько дней спустя. Тогда же они поднялись в квартиру на улице Грифона и приняли душ. У Профессора была просто всепоглощающая страсть к воде, и девушка с радостью разделяла ее. Потом он облачился в купальный халат, а она — в одну из его пижам, и они растянулись на кровати, продолжая обсуждать тему насилия в литературе. В какой-то момент Профессор схватил бумагу и ручку и стал делать записи, таким образом он подготовился к паре занятий, по крайней мере так он утверждал. Время от времени он поглядывал на Мирей, как будто пытался угадать, что именно может пробудить интерес у студентов, а что может показаться им скучным; иногда он прямо спрашивал мнение девушки по поводу того, что собирался предложить в качестве метода анализа текста. Мирей подсказывала ему какие-то идеи, и он начинал любить ее еще больше; оказывается, когда ты в постели с девушкой, интеллект может служить сильнейшим возбуждающим средством. Интеллект связывает партнеров ничуть не меньше, чем акт любви, и к тому же предоставляет возможность диалога, общения. Он с благодарностью сказал ей об этом, но так и не понял, что означал взгляд, брошенный ею в ответ на его признание, может быть, потому, что это был светлый, прозрачный взгляд, необыкновенно прозрачный, как уже говорилось.
Пространные рассуждения о насилии напомнили писателю о письме, которое он начал читать утром, и он встал, чтобы взять его в заднем кармане брюк. Достав письмо, он вернулся в постель и вслух продолжил чтение с того места, где остановился.
* * *
В беседах все о том же предмете провели мы еще несколько часов. Я прочел ему Страсти Господа Бога нашего Иисуса Христа по Иоанну и несколько псалмов, подобающих положению, в коем он пребывал, он же ответствовал мне стихами царя Давида, какие он знал наизусть, а после словами святых, кои он твердо помнил, все на хорошей латыни. Я запомнил, ибо ведом мне интерес, что выказывает Ваше Преосвященство к сему осужденному, те, что повторял он особенно часто; они гласят: Domine pone me iusta te et cuius vis manus pugnet contra me, non intres in iudicium Deus cui proprium est misereri semper et parcere[93], а также множество молитв и литаний, кои ублажили весьма душу мою и укрепили меня в праведности промысла моего и службы. Поскольку я вопросил его, кем были сочинены чувствительные вирши, отчасти пантеистические и не лишенные некоего гедонизма, коли позволит мне Ваше Преосвященство высказать собственное мое мнение, вирши, кои он декламировал вслед за молитвами, то он ответил мне, что сочинителем является великий глупец, что предо мною, и никто иной; надо сказать, насмешку сию я так вполне и не уразумел, в чем признаюсь без стыда, а написал он их, по его словам, обучаясь в университете в Алькале.
Выбрав подобающую минуту, я уведомил его, что разрешение, коего ожидал он из Мадрида, на совершение службы и причащение его было мною уже получено, когда я направлялся в его темницу, и посему «Хвала, о, хвала Господу! Ваша милость имеет уже разрешение на причащение и даже на совершение службы»; и хоть и было сие тем, что давно он испросил и о чем горячо молил, но поскольку было ему ведомо, что сие предвещает, то молвил он, употребив бранное слово, которое всегда на языке у галисийцев: «Карамба! Вы же хорошо знаете, что сие смерть мне возвещает». После, обращаясь к альгвасилу, не изменясь в лице, он молвил: «Вам надобно будет ждать, ибо я еще не вполне готов, как должно, причаститься Богу». По правде говоря, я не вполне уразумел столь странное его поведение, ибо казалось мне, что он вполне уже был готов, и еще менее меня уразумел сие альгвасил, как и я, добрый христианин и суровый кастилец, который, в некотором недоумении и даже гневе, быть может по причине насмешливого блеска орлиных глаз нашего узника, бросил ему: «Медлить более не положено», но после, спохватясь, обернулся к нему и удостоверил, что ни в тот день, ни на следующий не предстоит еще ему умереть. «Сие — утешение мне», — молвил приговоренный, и я воспользовался этим, чтобы прочесть молитвы из часослова. После я вновь его исповедал и прямо тут же отслужил обедню. Перед причастием его подняли, с великим трудом, с ложа, к коему он был прикован цепями, не будучи в силах даже пошевелиться. Вначале он преклонил колена, но после, не знаю, по причине ли набожности либо потому, что ноги его не держали из-за тяжести оков и по вине ран, терзавших его, пал он ниц, повалившись на землю, так что пришлось подносить ему дискос почти что к самой земле и там дать ему Святую облатку, каковую принял он, сдерживая, как мог, душившие его рыдания и обливаясь слезами. Сия твердость всех нас привела в волнение, и, не сговорясь, едва лишь была завершена служба, мы на несколько минут оставили его одного.