7
Без двух минут три.
Я пунктуален, хотя по дороге успел еще и выкупаться. Мне повезло — недалеко отсюда протекает ручей. До чего же хороша его ледяная водичка!
Без двух минут три.
И никого.
Я сажусь на ступеньку у входа в обветшавшую постройку, рядом с которой установлена доска:
ВОЗМОЖЕН ОБВАЛ СТРОЕНИЯ!
ВХОД ВОСПРЕЩЕН!
До чего же стара эта башня! В последний раз ремонтировалась при всемилостивейшем курфюрсте Вильгельме IX в году аж 1804. Об этом я читаю на другой доске, которая тоже того гляди развалится.
Она возникает передо мной внезапно, как Красная Шапочка в лесу. На сей раз на ней красное платьице и красная береточка. Ее мать всегда одевает ее как куколку.
— Добрый день, дядя Мансфельд, — торжественно произносит она.
— Хэлло, Эвелин! Откуда ты взялась?
— Я ждала тебя за башней. Мама ждет тебя наверху.
— В башне?
— Да. Тебе придется подняться.
— Но если эта махина рухнет. — Я указываю на предупреждающую доску.
— Она не рухнет. Нам с мамой надо быть очень осторожными. Ее не должны видеть одну с мужчиной. Поэтому она каждый раз берет меня.
Каждый раз… И часто она берет тебя с собой, малышка? Очень ли часто? И сюда тоже? Встречается ли она тут и со своим итальянским пижоном? И с другими господами? Сколько вопросов. И ни один не задан.
— Погоди, — говорю я и даю ей то, что с утра ношу с собой.
Она издает радостный крик:
— Марципан!
— Ты ведь любишь его больше всего, так? — Пачечку марципанов я купил сегодня в школьной столовой.
— А ты откуда знаешь?
— Ты мне сама сказала вчера вечером.
— Да? — Она недоверчиво глядит на меня.
У нее пока что короткая память. Она еще слишком мала. На счастье Верене. Но уже ее верная союзница.
Хотя сама Верена верностью не отличается. Ах, да бросьте вы, господин Мансфельд! Вы-то сами разве безупречны? А ну-ка вспомните, чем вы только что занимались!
Но поскольку я трусливый пес и не хочу больше думать об этом, я торопливо спрашиваю:
— Как поживает твой пес?
— Ассад? Спасибо, хорошо.
— А что же ты не взяла его с собой?
— Он сейчас спит.
— Ах, вот оно что. Тогда, конечно, его нельзя беспокоить.
— Разумеется, нельзя. Кроме того, я иногда хочу побыть одна. Как всякий человек.
— Ты права, Эвелин.
— Я сейчас исчезаю. Если кто-нибудь сюда придет, я начну петь. Мама в курсе.
— Ах, вот оно что!
— Да. Там наверху можно спрятаться.
— А мама уже была наверху с каким-нибудь другим дядей?
— Нет, еще ни разу.
— Откуда же ты тогда знаешь, что там наверху можно спрятаться?
— Ну, потому что я была наверху. С мамой. Мы часто туда поднимаемся. Там так здорово, вот увидишь!
— Пока, — говорю я ей, но она не уходит.
— Ну, что у тебя еще?
— Можно… можно я тебя поцелую, дядя Мансфельд?
— За марципан?
— Нет.
— А за что тогда?
— Ну за то, что ты нам хочешь помочь.
— Ах вот оно что, — говорю я. — Вот, оказывается, за что, — говорю я. — Конечно же, ты можешь меня поцеловать, — говорю я и наклоняюсь к ней.
Она обвивает своими ручонками мою шею и целует меня в щеку. Пожалуй, это самый мокрый поцелуй из всех, которыми меня когда-нибудь награждали.
Затем она быстро убегает. Я вытираю щеку, вхожу в старую башню и начинаю подниматься все выше и выше по винтовой лестнице, которая скрипит и трещит при каждом шаге, и мысль о том, что каждая ступенька приближает меня на несколько сантиметров к Верене вгоняет меня в испарину. Оказывается, эта башня — настоящий гигант. Никогда бы не подумал. Девяносто семь ступеней!
Вот наконец я выбираюсь на верхнюю площадку, и она стоит передо мной — очень прямая, с серьезным лицом, и ее чудесные черные, слишком большие для ее лица глаза направлены на меня, глаза, в которых читается столько печали и жизненного знания, столько жажды любви, глаза, которые мне не забыть до конца моих дней.
На ней легкое — по погоде — платье с большим вырезом без рукавов из белого полотна, на котором нарисованы яркие-яркие цветы. Я разбираюсь в этих вещах и знаю, что такое простенькое на вид платьице стоит целое состояние. А как оно сидит! Мне нельзя так долго смотреть на нее. В платье она выглядит еще более соблазнительно, чем если бы его на ней не было. Верена. Верена. Ах, Верена!
Я достаю браслет и отдаю ей. Затем я подхожу к одному из окон этого помещения под крышей башни, которое завалено ржавыми инструментами, сломанной мебелью, соломенными тюфяками и полусгнившими деревяшками. Я смотрю вдаль поверх коричнево-красно-золотой листвы. Все это залито солнцем. Легкая голубая дымка размывает очертания дальних предметов. И опять в воздухе эти серебряные нити — бабье лето.
— Как здорово здесь, — говорю я и чувствую, что она подошла ко мне сзади. — Эта местность мне знакома. Я жил во Франкфурте. — Я продолжаю говорить, но чем дальше, тем мне это труднее, потому что вот уже она стоит вплотную ко мне. — Маленькая речка там внизу называется Нидда. Вон та гора — это Фогельсберг, вон тот массив с тремя горбами Ризенброккен, вон там Винтерштайн, а вон там, где между черными деревьями солнце высветило кусок луга, Хоэнродскопф, там я однажды…
— Оливер!
— Да.
Я поворачиваюсь, и… И вновь «Диориссимо», аромат ландышей, аромат ее кожи, иссиня-черные волосы и глаза, глаза…
— Спасибо, — произносит она шепотом.
— Да чего там, — говорю я. Это должно было прозвучать ухарски, но я чуть не реву. — Какое чудесное платье!
— Мой муж действительно приезжает только сегодня вечером. Нам дико повезло, правда?
— Да, дико повезло.
— Что вы на меня так смотрите?
— Вы мне кое-что должны.
— Что?
— Вам это отлично известно. Давайте же, я жду. Она стоит без движенья.
— Давайте, давайте! Или я заберу у вас браслет.
Она лезет в маленький боковой кармашек платья и вынимает маленькую круглую коробочку.
Я открываю ее.
— Что вы делаете?
— Смотрю, все ли тридцать штук здесь, и все ли это веронал.
В коробочке тридцать таблеток. Все веронал. Я кладу коробочку в карман.