товарища, кристально чистого человека»[499]. У Ивановой осталось «самое приятное впечатление» от общения с Зунделевичем[500]. Гольденберг в своих откровенных показаниях от 6 апреля 1880 года сообщает, что Зунделевич пользуется «любовью и уважением всех фракций и партий», а затем прибавляет: «Зунделевич – западноевропейский человек в полном смысле этого слова; он в высшей степени гуманный, развитый и разумный…»[501]
Давнишний друг Зунделевича Гуревич вспоминал о нем в декабре 1923 года:
Бодрый, веселый, с добродушной характерной усмешечкой, он всегда был интересен и занимателен. При его постоянных разъездах и передвижениях у него было много о чем рассказывать <…>. Унывающих он ободрял, скучных и скучающих он развлекал, и все его любили, все его охотно принимали и беседовали с ним[502].
В. Г. Короленко, встречавшийся с Зунделевичем позднее, в октябре 1881 года в Иркутской тюрьме, так писал о своих впечатлениях:
Борода придавала ему на первый взгляд довольно суровый вид, но достаточно было обменяться с ним несколькими разговорами, чтобы увидеть необыкновенную мягкость, даже кротость, сквозившую во всех чертах его лица. <…> Меня поразило, что такие добродушные люди могли принимать такие решения [об убийстве Александра II. – Г. К.][503].
Народоволец А. В. Прибылев, много общавшийся с Зунделевичем в Нижне-Карийской тюрьме Нерчинской каторги в 1880-1890-е годы и потом вплоть до 1905 года в Чите, отзывается о нем следующим образом:
…Зунд был скромным, в высшей степени терпимым, не показывающим своего превосходства товарищем, одинаково ко всем идущим на совет или утешение, всегда готовым оказать моральную поддержку или выступить примиряющим элементом в нередких товарищеских спорах. Будучи сам человеком большой моральной красоты, Зунд оказывал сильное умственное и моральное влияние на всех его окружающих. Недаром к нему, как к духовнику, шли все обиженные, все падающие духом, все разочарованные, и каждый находил в нем здоровое участие и поддержку…[504]
В небольшом очерке, специально посвященном Зунделевичу, Прибылев добавляет:
В тюрьме и всюду Зунд пользовался неизменной симпатией, благодаря своему большому научному и практическому уму и своему поразительно милому, уживчивому, счастливому характеру. <…> Зунд умел войти в интересы каждого лица и своим здоровым умом и логикой успокоить нередко мятущийся дух. О себе Зунд так мало заботился, что легко мирился со всеми невзгодами, выпадавшими на его долю, переносил их спокойно, ни единым словом и жестом не выказывая своего неудовольствия. Казалось, что этот человек совершенно лишен эгоизма, что все помыслы его обращены на заботу о других[505].
Знаменитый бакунист М. П. Сажин говорит о Зунделевиче как о «человеке очень спокойном, уравновешенном, рассудительном»[506]. Тихомиров, уже ставший монархистом и отчасти антисемитом, в 1890-х годах все же отозвался о Зунделевиче позитивно, хотя и в более сдержанном, чем остальные мемуаристы, тоне: «Мойша Зунделевич также был очень способный еврей. Именно еврей – потому что по преимуществу имел практические способности. <…> Хороший товарищ, человек, – что редко между евреями, – с крепкими нервами, не трус»[507].
Но наиболее подробную характеристику Зунделевича дают Дейч и Ивановская, знавшие его и дружившие с ним на протяжении нескольких десятков лет.
Дейч свидетельствует, что уже внешность Зунделевича сразу располагала к нему:
…что-то в высшей степени симпатичное, благородное и честное было на его типично-еврейском, живом, энергичном и вместе добром лице. Красивое лицо его, покрытое густой черной растительностью, дышало здоровьем, бодростью и энергией; из-под густых длинных ресниц ласково смотрели добрые, умные, темно-карие глаза…[508]
Ивановская дополняет Дейча:
Его наружность и особливо большие несколько печальные глаза красивого разреза на матовом лице сильно напоминали философа Баруха Спинозу <…>. Высказывавшиеся Зундом суждения выявляли твердую и продуманную ясность <…>. При первом взгляде на него чувствовались в нем большое деятельное спокойствие, настойчивость, упорство и самоотвержение, и что-то безотчетно привлекательное, зовущее к себе[509].
Дейч согласен с Ивановской, сообщая, что «при безграничной мягкости, доброте и любви к товарищам» «Зунделевич обладал также огромной настойчивостью, упорством и постоянством в отстаивании того, что он считал верным, правильным, справедливым»[510]. Кроме того, Дейч отмечает, что Зунделевичу «решительно не было присуще ни в малейшей степени ни честолюбие, ни стремление к славе, известности»[511].
О еще одной черте Зунделевича одинаково говорят и Дейч, и Ивановская. Это – ригоризм, редкий даже для той революционной эпохи, в которую он действовал, где сдержанность в своих страстях и материальных стремлениях считалась нормой. Дейч пишет:
Он был совершенно равнодушен к своей обстановке, одежде и пище. Ему было вполне безразлично, что и когда он поест. Он мог подолгу вовсе оставаться без пищи и сна и решительно никогда не выражал желания поесть <…>. Можно было лишь удивляться, как при той интенсивной работе, какую Зунделевич везде и всегда исполнял, и при его ригористическом образе жизни он все же выглядел не только бодрым, но и цветущим: унаследовав очень здоровый организм, он затем закалил его усердными физическими занятиями и очень умеренным образом жизни[512].
Ивановская к этому добавляет, что весь этот ригоризм шел от принципиальных соображений: «“Зачем взрослому человеку затруднять себя всяким вздором? <…> Жить для отправления физических функций как будто зазорно”. И он их выполнял как бы мимоходом и по необходимости, никогда не будучи рабом страстей и вожделений»[513].
К этому следует добавить, что, согласно Дейчу, Зунделевич как «отважный воин, смело идущий в бой», «давно свыкся с мыслью о смерти, а потому, как говорится, всегда спокойно смотрел ей в глаза»[514]. Также, по свидетельству Ивановской, Зунделевич был очень требователен к себе в вопросах чести и достоинства[515], высказывая, в частности, такое свое кредо:
Если человек хоть раз унизится или сделает что-нибудь, что он сам считает подлым и недостойным – он уже нравственно погиб, раз потерял доверие к самому себе. Уверять себя в своей правоте нельзя никакими умозаключениями и софизмами; логика и последовательность для каждого обязательны[516].
Однако эта суровость к себе не распространялась на других – к человеческим слабостям Зунделевич относился снисходительно, понимал их и прощал, был деликатен, внимателен и заботлив к окружающим, за что и пользовался всеобщей симпатией, причем не только в революционном кругу, но и среди солдат конвоя, тюремных надзирателей, каторжного начальства, квартирных хозяев, контрабандистов и т. п.[517] «Кто не спотыкается на крутых подъемах?» – так объяснял он свою мягкость и