Ноябрь со своим таинственным колдовством, преобразившим леса. С сумрачно багровыми закатами, пылающими на дымчато-розовом фоне над западными холмами. С чудесными днями, когда строгие леса так прекрасны и грациозны благородной безмятежностью сложенных рук и закрытых глаз — днями, наполненными бледным солнечным светом, что струился сквозь запоздало обнаженное золото можжевеловых деревьев, мерцал среди серых буков, сиял на берегах, покрытых вечнозелеными мхами и омывал колонны сосен. Днями, когда небо изгибалось высоким куполом совершенной бирюзы. Когда изысканная меланхолия, казалось, нависала над пейзажами и красотами озера. Но бывали также и дни неистовой черноты осенних бурь, за которыми следовали пронизывающие до костей, сырые ветреные ночи, когда жутко хохотали сосны и судорожно стонали деревья на материке. Но что им было за дело? Старый Том соорудил надежную крышу и прочно приладил каминную трубу.
— Тепло огня… книги… уют… надежная защита от бури… наши коты на ковре. Лунный Свет, — сказал как-то Барни. — Была бы ты счастливее, имея миллион долларов?
— Нет, даже вполовину. Я бы заскучала от договоров и облигаций.
Декабрь. Ранний снег и Орион. Бледные всполохи Млечного пути. Настоящая зима — чудесная, холодная, звездная. Как прежде Валенси ненавидела зимы! Скучные, короткие дни без единого события. Долгие холодные одинокие ночи. Спина кузины Стиклз, которую вечно надо натирать. Жуткие звуки, что издавала кузина Стиклз, полоща по утрам горло. Кузина Стиклз, скулящая о ценах на уголь. Мать, изучающая, допытывающаяся, обиженная. Бесконечные простуды и бронхиты — или страх перед ними. Мазь Редферна и фиолетовые таблетки.
Но ныне она полюбила зиму. Зима в «чащобе» была прекрасна — почти невыносимо прекрасна. Дни чистого сияния. Вечера, словно чаши очарования — чистейший вкус зимнего вина. Пылающие по ночам звезды. Холодные утонченные рассветы. Причудливые узоры на стеклах окон Голубого замка. Лунный свет, тлеющий серебром на стволах берез. Клочья туч ветреными вечерами — рваных, закрученных, изумительных туч. Великое безмолвие, строгое и пронзительное. Сверкающие, словно драгоценности, дикие холмы. Солнце, внезапно прорывающееся меж облаками над длинным белым Мистависом. Ледяные серые сумерки, тишину которых нарушал вой снежной бури, когда их уютная гостиная, освещенная языками пламени, с невозмутимыми котами, казалась еще уютней, чем обычно. Каждый час приносил открытия и чудеса.
Барни загнал Леди Джейн в сарай Ревущего Абеля и учил Валенси ходить на снегоступах — Валенси, которая должна бы лежать с бронхитом. Но она даже ни разу не простудилась. Позже, зимой сильно простудился Барни, и Валенси ухаживала за ним, опасаясь, что у него пневмония. Но ее простуды, казалось, улетели вместе со старыми лунами. Ей повезло, потому что у нее не было даже мази Редферна. Она предусмотрительно купила бутылочку мази в Порте, но Барни со злостью выбросил ее прямо в замерзший Миставис.
— Больше не приноси сюда эту чертову дрянь, — коротко приказал он. То был первый и последний раз, когда он резко говорил с нею.
Они отправлялись в долгие прогулки сквозь сдержанное безмолвие зимнего леса, через серебряные джунгли замерзших деревьев и повсюду находили красоту.
Иногда чудилось, что они находятся в зачарованном мире из хрусталя и жемчуга, среди белых сияющих озер и небес. Воздух был так чист и хрустящ, что почти дурманил.
Однажды они изумленно замерли перед входом в узкое пространство меж рядами берез. Каждая ветвь была очерчена снегом. Вокруг сверкал сказочный лес, словно высеченный из мрамора. Тени от бледного солнечного света казались тонкими и призрачными.
— Пойдем отсюда, — сказал Барни, поворачивая обратно. — Мы не должны осквернять это место своим присутствием.
Однажды вечером, на просеке, они увидели сугроб, издали похожий на женский профиль. Вблизи сходство терялось, как в сказке о замке Сент-Джона. С другой стороны сугроб выглядел бесформенной кучей. Но с правильного расстояния и угла очертания были настолько совершенны, что когда они вышли к нему, мерцающему на фоне темного соснового леса, то оба воскликнули от изумления. Низкая благородная бровь, прямой классический нос, губы, подбородок и скулы смоделированы, словно скульптору позировала богиня, и грудь такого холодного выпуклого совершенства, словно сам дух зимних лесов устроил это зрелище.
— «Красота, что воспел человек в Древнем Риме и Греции в красках навек…»[24], — продекламировал Барни.
— Только подумать, что никто, кроме нас, не видел и не увидит ее, — вздохнула Валенси. Иногда ей казалось, что она живет в книге Джона Фостера. Глядя вокруг, она вспоминала некоторые отрывки, помеченные ею в новой книге Фостера, которую Барни принес из Порта — заклиная, чтобы она не ждала, что он будет читать или слушать ее.
«Краски зимнего леса невероятно тонки и неуловимы, — вспоминала Валенси. — Когда проходит короткий день, и солнце трогает вершины холмов, кажется, что над лесами сгущаются не краски, но их духи. Нет ничего, кроме чисто белого, но создается иллюзия мерцания розового и фиолетового, опалового и лилового на откосах, в лощинах и вдоль кромки леса. Вы чувствуете, что цвет есть, но едва вы посмотрите прямо на него, он исчезает. Краем глаза вы замечаете, что он таится, то тут, то там, где мгновение назад не было ничего, кроме бесцветной чистоты. Лишь когда садится солнце, наступает скоротечное время настоящего цвета. Тогда багрянец разливается по снегам, окрашивая холмы и реки, охватывая пламенем стволы сосен. Несколько минут преображения и откровения — и все ушло».
— Интересно, бывал ли Джон Фостер на Мистависе зимой, — гадала Валенси.
— Вряд ли, — хмыкнул Барни. — Люди, что сочиняют такой вздор, обычно пишут его в теплом доме или на какой-нибудь задымленной городской улице.
— Ты слишком суров к Джону Фостеру, — сердито сказала Валенси. — Никто не сможет написать тех слов, что я читала тебе вчера вечером, сначала не увидев все своими глазами, и ты знаешь, что и он не смог бы.
— Я не слушал, — буркнул Барни. — ты же знаешь, я говорил тебе, что не стану.
— Тогда ты должен послушать сейчас, — настаивала Валенси. Она заставила его остановиться, пока цитировала: — «Она редкая художница, эта старая мать природа, что трудится «ради радости труда», а вовсе не из тщеславия. Сегодня еловые леса поют симфонию зеленого и серого, настолько утонченную, что невозможно определить, где один оттенок переходит в другой. Серый ствол, зеленая ветвь, серо-зеленый мох над белым тенистым покровом. Старая бродяжка не любит нескончаемой монотонности. Не может не мазнуть кистью. Посмотрите. Вон сломанная сухая ветка ели, прекрасно красно-коричневая, свисает среди бород мха».