Лиля. Говорила всем знакомым: «Сумасшедший, что он делает, ну как мне убедить его, что ничего не нужно, не хочу, боюсь, противно!..» Но Илья, считая себя получеловеком, а ее — полубогиней, успокоиться уже не мог. Пошел «отбойщиком» — от рэкетиров, но и сам стал рэкетиром, хоть не тотчас это понял. «Отбивал», «ломил», «кидал». Купил ей норковую шубу. Видеомагнитофон. Подержанное «Вольво». И сладился. Получил четыре года — как калека.
Ранним утром в декабре мы ехали в моей машине с Лилей на Валдай, в колонию к Илье. Она молчала. Мокрый снег лепил в стекло, и «дворники» едва справлялись. Музыка играла. Я поглядывал на Лилю, импозантную, изящную, как прежде, на ее точеные колени, тонкие запястья, пальцы в кольцах, представлял Илью, с его протезом, в телогрейке лагерной, ушанке, с номером, и все казалось, что не жизнь, а фильм смотрю какой-то, весь с начала до конца надуманный. Но это был не фильм. За Клином я сказал зачем-то: «Лиля. Что ж ты раньше-то, когда у вас с Ильей все было…» Колесо попало в скрытую водой колдобину, машина чуть не развалилась пополам, и я едва не угодил под самосвал, обдавший меня грязью. «В том-то все и дело, — помолчав, ответила она. — Он очень сильный был… Он даже просто не болел, как люди, он не простужался… Пломбы ни одной, ты представляешь?» — «Представляю. А тебе необходимо было, чтобы…» — «Ох, Максим», — она вздохнула, закурила. И потом, когда проехали Калинин: «Как ты думаешь, Максим. Что было бы в рассказе, — она странно улыбнулась, — в том, про персик, если бы О’Генри продолжал его?» — «Кто знает, — я прибавил газу, обгоняя «Волгу». — Думаю, О’Генри продолжать его не стал бы».
1988
ЧТОБЫ ПОСМЕЯТЬСЯ
Несусветная стояла жара по всей стране — пожары в Сибири, пожары на Украине, в Приморье и под Москвой. О пожарах и разговоров больше всего на пляже, хотя в тени зонтов, в прохладе, под шуршание блестящей гальки, задымленные, с раскаленными стенами и топким асфальтом улицы, дымящийся торф, заглатывающий все живое и неживое, солнце с обожженными краями, сморщенное, словно фольга в огне, — все это казалось таким же далеким, как забастовка в Чили, ядерные испытания в Неваде или землетрясение в Гималаях.
«Если и есть на земле рай, то он здесь, — говорила словами высадившегося на Кубе Колумба прилетевшая утром Элеонора Степановна, подставляя закатным лучам белую рыхлую, в родимых пятнах спину и белые полные ноги. — Вы ничего не понимаете! Ты себе представить не можешь, что там творится — копоть, духотища, все злые, как собаки, орут, толкаются в метро… Как перед концом света. Ну, ладно, бог с ними. Я здесь наконец-то. Викунь, мы года три с тобой не виделись, да? Или пять? Ты так похорошела. Клянусь! Я не узнала тебя, что, думаю, за девушка такая стройная мне улыбается? У тебя по-прежнему очаровательная улыбка». — «Да ну тебя, Элька! Ты всегда была обманщицей. Скажи лучше, этот высокий молодой человек…» — «Высокий молодой человек! — рассмеялась Эля. — Да это же Алеша, мой сын! Он в МГУ поступил, на истфак! Пошли в море».
Перед заходом солнца море было томным, ласковым, его хотелось гладить ладонями, как дорогой мех. Окуная губы в теплые волны, Элеонора говорила, что не смыкала глаз, выпила за время экзаменов ведро валерьянки, сердце чуть не остановилось и левая рука почти отнялась, блата ведь никакого, муж в экспедиции уже полгода, Атлантиду ищет и не подозревает, что Алеша на истфак решил, он ведь мечтал, чтобы его сын тоже океанологом стал и искал бы всю жизнь эту Атлантиду, которой на самом деле не было, а у всех остальных абитуриентов на физиономиях было написано: позвоночники. Ты не представляешь, как мы с Алешкой устали! У меня глюки, полное истощение нервной системы. И не ела я почти. Ужин у вас в восемь? Мы не опоздаем?»
«А вечером что вы делаете? — спросила Эля, когда вдоль моря шли к общему пляжу, уже почти опустевшему. — А вон и мой сын. Алеша!»
Он встал и неторопливо подошел к женщинам, завязывая цветастую рубашку узлом на животе, долговязый, будто не свыкшийся еще со своим ростом и длинными конечностями, но уже научившийся читать в глазах женщин себе цену. «Узнаешь, Викунь?» — «Нет, не узнаю», — ответила тихо Виктория, протягивая руку, глядя Алеше в глаза, и его по-юношески решительный взгляд ожегся о расширенные, как всегда, подернувшиеся чуть заметной пеленой зрачки Виктории, он стал откашливаться, неумело маскируя смущение. «Здравствуйте, тетя Вик, — проговорил Алеша на одной металлически-басовой ноте и так сжал ей руку, что она ойкнула. — Извините», — пробасил, потупившись. «Ты мечтаешь, чтобы у тебя был бас?» — осведомилась Вика. «Зачем ему бас, — вступила Эля, — мне все мои знакомые говорят, что у него такой приятный голос по телефону. Я не говорила тебе, Викунь, он прекрасно поет под гитару, ты споешь нам, да, обещай! И он у нас спортсмен, легкая атлетика, современное пятиборье — кандидат в мастера, и каратэ занимается, у него оранжевый пояс, представляешь!» — «Мам…» — «Он все смеется надо мной, потому что я путаю. Синий, черный, красный, серо-буро-сиреневый в крапинку — какая разница, сыночка! Я знаю одно: ты себя в обиду не дашь. Боже мой, как хорошо здесь… Смотрите, какой закат!» — она схватила сына и Викторию за руки и обернула их к морю.
Наполовину уже скрытое водой солнце было малиновым, а небо вокруг и море — золотисто-шафранными, и необычайно отчетливо все было видно, словно сквозь увеличительное стекло, словно каждый камушек был высвечен отдельно, каждая песчинка на берегу. Заметив, что Алеша не столько на закат, сколько украдкой смотрит на нее, Вика поспешно спрятала лицо от света. «Мы на ужин опоздаем», — сказала она и, подняв плечи, почти непроизвольно, по привычке ноги в сабо на высоких каблуках ставя так, чтоб крепкие шоколадные икры натягивались, как струны, пошла вперед по обсаженной розами дорожке, ведущей к корпусу.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Это будет слишком, рассуждала Виктория после ужина, стоя перед зеркалом у себя в номере и собираясь спуститься в бар. Зеленое? Скучно. Придется белое, тем более что два дня его уже не надевала и сижу на диете. Или все-таки голубое? Нет, голубое как-нибудь потом, а сейчас белое. А зачем я кремовое везла и туфли к нему? И